Снежные зимы, часть 2

«По мальчику не стрелять! Бить по конюшне! По садам!»Конвойные живы. Их и наш. Залегли, перестреливаются. С дерева, где я сидел, видно было, как Ваня отползал по борозде. За лесом ударил немецкий миномет. Начался бой, в котором фашисты рассчитывали уничтожить наш отряд. Но сами попали в ловушку. Сводный полицейский батальон, поставленный, чтоб отрезать нам путь в большие леса, был разбит наголову. Эсэсовская механизированная зондер-команда, вырываясь из окружения, бросила машины и минометы. Но и у нас в том бою были потери немалые. Погиб Вася Шуганович, мой комиссар, мой друг. Не вызволили Петю. Пленные рассказали: его расстреляли в то самое утро на тюремном дворе. Так страшен был для них этот мальчик, что фашисты боялись обменять его на двух своих. Они даже боялись вывести его за город, ближе к партизанам. Нам хотели передать беспризорника, сидевшего в тюрьме за кражу.Марину привезли на похороны партизан. Среди тех, кто лежал в гробах, не было ее сына. Но мы хоронили и его. Гробы стояли под соснами, рядом с только что выкопанной братской могилой. Вокруг сидели усталые партизаны: раненых увезли в лагерь. Партизаны вскочили, как по команде, когда подошла мать. Постаревшая, ссутулившаяся, в черном платке — помню, вижу ее и сейчас, — Марина подолгу стояла возле каждого гроба, вглядываясь в лицо убитого. Нет, она не плакала. Изредка шевелились запекшиеся губы. Что она говорила? Читала молитву? Или посылала проклятья убийцам? Я боялся: не помутился ли от горя ее разум? Дошла до последнего гроба. Постояла. Повернулась, чтоб идти дальше — куда? — и увидела меня. Я не мог вымолвить ни слова — душили слезы. Склонил перед ней голову, готовый услышать крик материнской боли, укор. Она могла спросить: почему я не уберег ее сыновей? Могла удариться оземь с криком: «Где мои дети? Верните моих сыновей!»Марина положила мне руку на голову, как ребенку, провела шершавой ладонью по щеке: «У тебя горячка». Я был ранен в руку, прошла ночь после боя, поднялся жар. Кто-то из партизан, из мужчин, всхлипнул. Рядом. Кто-то из женщин заголосил. Она сказала:«Петя просил… передай, говорит, Ивану Васильевичу… пускай меня примут в комсомол. Я ведь не такой, как они думают. Я, говорит, мамочка, знаешь какой! Я им слова не сказал! И не скажу! А сам… живого места на нем не было». И тут она зарыдала. Не заголосила по-бабьи, а зарыдала надрывно, глухо, как плачут в очень большом горе.…Не поднялась ни одна рука, когда замполит предложил слушателям задавать докладчику вопросы.Иван Васильевич, немного смущенный, сказал, что никакого доклада он не делал. Они поняли его, эти ребята во флотской форме, поняли, наверное, лучше, чем их капитан. Они просто смотрели на него с большим интересом, с большим уважением, чем вначале. Антонюк был благодарен им за это. И за то, что они не захлопали, когда он так вот неожиданно, на рыданьях матери, кончил свой рассказ.Один Василь в ту минуту не смотрел на отца. Понурившись, разглядывал свои руки, словно нашел в них что-то диковинное. Но по лицу его уже не блуждала ироническая усмешка. Теперь на нем вообще ничего не отражалось — никаких эмоций. Аплодировали горячо после того, как капитан от их имени поблагодарил за — он не сразу нашел слово — «содержательную беседу». Василь не аплодировал. Не демонстративно, конечно. И не из скромности. Просто мысли его были где-то далеко. Где? О чем он думал?