Возьму твою боль, часть 2

— Теперь молодые — все такие.— Корней не такой. Я вспомнил, как мне было стыдно слушать мамины слова. Знал, что она нарочно говорит о других мужчинах, чтобы доказать Шишке, что отца нет поблизости, что не возвращался он. Но все равно было стыдно. Не хотелось, чтобы мать узнала, что я слышал ее слова. Долго я сидел в уголочке за бочкой со своим страхом и со своей ненавистью к Шишке. Не осмеливался войти в дом — мать могла услышать, что дверь из сеней во двор не скрипнула, и догадаться, что я был в сенях и слышал их разговор. И на улицу не выходил — мать могла сидеть у окна и видеть, как я вышел сеней. Не помню, как я выбрался. Кажется, мать вышел и не заметив меня, пошла к соседям. Помню, что, убравшись из-за бочки, на улицу к людям не пошел, не В0 боялся их, не то стеснялся, через огороды пошел в поле Там, где теперь сосняк, тогда было поле, Кузьмовой горой называлось. Там когда-то стоял ветряк, в войну от него мало что осталось, один скелет, старые почерневшие балки, облицовку всю ободрали... Но для детей это было местом игр. Внутри лежали жернова, а вокруг ветряка — валуны. Хорошо прятаться. А взобраться на балки, туда, где еще можно было повернуть деревянный вал с рамой крыльев, было храбростью. Матери гоняли за это, боялись, что мы можем разбиться. Будь в то время там дети, я бы, конечно, не пошел туда. Но день стоял холодный — осень! — там никого не было. Я долго просидел у ветряка один. Мучило меня ощущение какой-то вины. Чего, за что — сообразить не мог. Может, там я почувствовал одиночество, которого потом всю жизнь боялся. То одиночество, когда никому не можешь сказать, что у тебя на душе. У меня была тайна — отец, о ней никто не знал, кроме матери, мы могли пошептаться с ней... После встречи с отцом мы шептались каждый вечер, стоило Аньке уснуть, я спрашивал что-нибудь, с опаской поглядывая на окна: «Мама, а где они спят?» — «Кто, Иванка?» — «Партизаны». «Спи, глупенький. Не думай. В землянках спят». В другой вечер: «Мама, а где они патроны берут?» Мать уже не спрашивала—кто. «С арапланов им сбрасывают». — «Ух ты!» В какую силу вырастали в моих глазах партизаны, если им патроны возят на самолетах! Так, не называя отца, но понимая друг друга, мы с мамой вспоминали его каждый вечер. Я видел, что она даже хорошела от этих напоминаний, но, бывало, пугалась и снова предупреждала: «Иваночка, ты же никому...» — «Шо я, маленький, мама?» И вот выходит, что нашу с ней тайну знают полицаи. За отца я не боялся: коротки у них руки достать его, пусть попробуют. Но как же теперь говорить с матерью? Нельзя же сказать ей, что я слышал их с Шишкой разговор.Долго я сидел на той мельнице, обедать не пошел. Мать испугалась, стала искать меня. Нашла там. Обрадовалась. Но я не смотрел ей в глаза, стеснялся, казалось, гляну — и она сразу обо всем догадается. Как тогда, когда Шишка завел меня в школу. Я тогда только опустил глаза на ее живот, и она тут же догадалась о чем полицаи спрашивали. Отцу сказала... Она вела меня за руку, я шел понурившись, смотрел в землю. Мать встревожилась: «Что ты натворил — в глаза боишься глянуть?» — «Ничего».—«Нет, по тебе вижу, что натворил. Что? Иванка, скажи!» А что я мог сказать? Я сгорал от стыда. Если бы она не говорила о чужих мужчинах! Мать просила: «Иваночка, не дури хоть ты. На мою несчастную голову и без твоих фокусов хватает всего».В тот вечер она отправила меня ночевать к бабушке и тетке Федоре. Я там ночевал несколько раз. А потом уперся: не пойду. Федора учила меня молиться, и я воевал с ней. Чтоб я молился! Она не знает, где мой отец, думал я. Отец партизан, наверняка командир партизанский, а я буду молиться!