В добрый час, часть 4
— Прошу к столу, Максим Антонович. Опрокинем по маленькой…— Спасибо. Я не пью, — ответил Максим, повернувшись от окна.Шаройка взглянул на дочь, увидел её сконфуженное лицо и, зло сверкнув глазами, кинулся к Максиму, заискивающе обнял за плечи:— Нет, нет, брат Максим, из моей хаты так не уходят. Не пущу! На пороге лягу!..Полина незаметно скрылась. Они сели за стол. Разговорились о колхозных делах, и Максим успокоился, разговор был интересный.Говорили об урожае, об уборке, до начала которой оставались считанные дни. Но вдруг Максим опять насторожился: Шаройка завел знакомую песню.— Да-а, урожай вырос неплохой… Лето славное. Золотое лето. Слава богу, будем с хлебом… Только, Максим Антонович, послушай меня, старого воробья… Не очень ты кидайся на эти эмтээсовские машины. Говорят, ты ругался в районе, что комбайна не дали. На что он тебе? У нaс сил хватает… Коли не хватает их — дело другое… Я, брат, когда управлял, глядел вперед. Глядел, брат, глядел… Сегодня у тебя лошадок больше, чем в прославленной «Воле». А это — сила. Лошадка да жатка… Серпок тоже ещё не отжил свое…Максим положил на стол вилку, выпрямился, сунул руки в карманы:— Гнилые твои советы, Амелька.Шаройка вздрогнул, как будто его полоснули плетью по спине, втянул голову в плечи, криво улыбнулся:— А-а-а? Гнилые, говоришь? Что ж, бывает… Бывает, браток, бывает. Видать, сам начинаю гнить.— Видать, начинаешь.Улыбка сошла с Шаройкиного лица, он помрачнел, закусил губу, глаза его загорелись злыми огоньками. Человек самолюбивый, он был мстителен и никогда не прощал обиды.А Максим, почуяв свою силу, свое превосходство, хотел уколоть его как можно больнее.— Да, гниешь, Амелька, — он потянул носом. — Гниешь!— Эх, Максим, Максим, не твои это слова. Чужие слова, — Шаройка тяжело вздохнул, словно ему очень жалко было Максима. — Да я не обижаюсь. Не обижаюсь, браток. Молодость! Выпьем? Не бойся, не воняет, из магазина…— Выпью. Последнюю… За то, чтоб больше с тобой никогда не пить.— Не плюй, говорят, в колодец…— Из гнилого колодца не пьют, Шаройка.Хозяин замолчал, поняв, что гостя ничем не улестить. Со страхом он увидел перед собой не Максима, а отца его, один Антон Лесковец говорил ему в глаза такие жгучие, как крапива, жестокие слова.Быстро разлив водку, он поднял рюмку, но Максим выпил не чокнувшись.Шаройка наклонился и спросил ласковым голосом:— Давно хотел спросить у тебя… Кацубиха так всё у нас и будет?— А тебе что? Не нравится?— Мне? Мне все равно. — Шаройка откусил половину малосольного огурца, громко захрустел им и, проглотив, вдруг заговорил совсем другим тоном, злобно, чуть не шипя — А вообще не нравится. Нет! Потому что не я загниваю, не я… Зря ты напраслину возводишь! У меня душа за колхоз болит, может, больше, чем у тебя. И вижу я больше. А тебя ослепили. Иди, послушай, что люди говорят. Вся деревня звонит, что колхозом теперь руководишь не ты, а Кацубиха. Ну, а Кацубиха — значит, Лазовенка. Вон оно как обернулось! Хе-хе…Максим спокойно встал, подошел к окну, снял с гвоздя шапку, хлопнул ею о ладонь, чтоб стряхнуть известку.Шаройка тоже поднялся:— Так люди говорят, Максим Антонович… Лесковец шагнул к нему и бросил прямо в лицо:— Так говорит только сукин сын! — и быстро вышел, хлопнув дверью.На улице он остановился, оглянулся на окна Шаройкиной хаты и засмеялся. На душе вдруг стало легко и весело, как будто он навсегда порвал с неприятным прошлым.