В добрый час, часть 3
— Ты, Максим, все ещё по дедовским законам хочешь жить. Снег — с поля, скотину — в поле, и всем заботам конец. Когда-то батька мой так делал, так, помню, при двух коровах никогда свежего молока не пили, а сметаны и в глаза не видали ни он, ни мы, дети. Сколько раз я тебе говорила, чтоб отделил колхозных коров от общего стада! А ты Шаройку слушаешь…— Можно подумать, что Шаройка у тебя теля съел, — уже спокойно заметил Максим, не совсем удачно перефразируя поговорку.— Моим теленком он бы подавился, а вот колхозного не одного съел. Потому и ферма маленькая.Максим знал, что Клавдю лучше не задевать, потому что она на каждое слово десять ответит, и потому отвернулся, заглянул в бидоны.— Ни в одном колхозе так к ферме не относятся…Он не мог этого больше терпеть и, чтобы хоть чем-нибудь отплатить этой въедливой женщине, сказал как бы между прочим:— Ты бы бидоны лучше помыла. Грязные.Клавдя поперхнулась на полуслове. Это замечание в присутствии доктора было для нее самой тяжкой обидой.— Грязные?— Эй, девочки! Председатель говорит — бидоны грязные! — пропел позади зычный бас Гаити, его двоюродной сестры, и вмиг все три доярки оказались возле Максима. Закричали в один голос:— Покажи хоть пятнышко! Где она — эта твоя грязь? Растерявшись от такого натиска, Максим сердито отмахнулся:— А ну вас к черту!.. — и быстро пошел к дороге, сгоняя с места коров.А девчата все ещё возмущались:— Нас на пункте в пример ставят, а он — грязь… Лошади небось не дал, мы на волах возим, и то у нас молоко ни разу не скисло.Отойдя, Макушенка и Ладынин понимающе переглянулись и рассмеялись.Максим ждал их у дороги; опершись плечом о ствол ста рой согнутой вербы, он курил, жадно затягиваясь.— Не уважаешь ты критику, Лесковец, — сказал Макушенка, подходя.— Какая это к черту критика!— А интересно, как ты её себе представляешь, критику? — хитро прищурился Ладынин.— Разъелась на ферме, вот и зыкает, бесится, как корова… Ей… — Он осекся, увидев, как нахмурился секретарь райкома.У Ладынина брови сошлись в одну линию, он повернулся к Максиму и сурово произнес:— Ты чего на людей клевещешь? Слушать тошно! Да после таких твоих слов тебя не только она уважать не будет — вся деревня отвернется…Максим покраснел и замолчал.— У нее душа болит за доверенное ей дело, и это надо уметь ценить, поддерживать, а не ставить выше всего свой гонор, свое дрянное самолюбие.Возмущенный Ладынин перешел на другую сторону дороги.— Да-а, боишься критики, — продолжал свою мысль Макушенка. — И в этом твое несчастье. Боишься критики — значит боишься людей. Боишься хороших людей, которые болеют о колхозе и искренне желают тебе помочь…Максим минуту шел молча, опустив голову. Потом повернулся к секретарю райкома и тихо сказал:— Да, боюсь… И хватит с меня такой критики. Прошу поставить вопрос о перевыборах. Хватит! — И вдруг с яростью крикнул: — К дьяволу такую работу! — и быстро пошел вперед.Макушенка недоуменно взглянул на Ладынина… — Ничего, успокоится, — уверенно сказал доктор. — Вызови ты нас с ним на бюро, послушай… Только чтоб не было там тех субъектов, которые любой партийный разговор сводят к угрозам отдать под суд..Через некоторое время Максим сидел в хате у Шаройки за столом, сжав ладонями виски. Перед ним стояли бутылка самогону, тарелки с хлебом, огурцами и ломтями старого тол стого сала. Напротив расположился хозяин, выражение лица у него: было кислое.