Снежные зимы, часть 1
— У меня еще всегда было собственное мнение. Не забывай, пожалуйста, об этом.— Из упрямства и гордости ты можешь отказаться. Ну и дурак будешь! Через год-два о тебе забудут. А ты мог бы еще поработать с пользой… для народа.— Ты уговариваешь так, будто к себе сватаешь.— О, если б мне тебя отдали, я нашел бы для тебя должность, хотя ты и не техник!— Клепнева заменить не могу.— Что ты мне колешь глаза этим Клепневым! Ты держал возле себя Кацара, я — Клепнева. Когда по уши загружен работой, наукой, общественной деятельностью, необходимо, чтоб тебе помогал такой вот организатор… Иначе запаришься.— Мне обидно за Кацара, что ты равняешь его с Клепневым. Кацар был специалист, светлая голова, лучший референт по экономике. Человек сгорел на работе.— О покойниках говорят только хорошее. Знаю. А ты скажи обо мне, живом, доброе слово. И даже о Клепневе.О таком, каков он есть, со всеми его грехами. А я скажу о тебе. В этом суть товарищеской взаимопомощи.— А как с критикой? — прищурился Антонюк, с интересом разглядывая дородную фигуру друга.Будыка захохотал, опять так же — длинно, раскатисто.— А тебя, Иван, с твоих принципиальных позиций ничем не собьешь. — И, прервав смех, сказал серьезно — За это я тебя люблю. За чистоту твоих намерений.— Спасибо. Давно уже не слышал я признаний в любви.— Не иронизируй. Иван, над самым святым — над дружбой. Имей в виду, ирония портит человека. Можешь стать скептиком и циником. Сам себе перестанешь верить.— Не волнуйся. Моя вера в себя весьма прочна.— Только в себя?— И в добрых людей.— А меня к каким причисляешь?— Тебя? К средненьким.
Будыка не загремел хохотом, а неожиданно рассыпал незнакомый мелкий смешок, недолгий — словно горсть бус уронил на пол.— Благодарю. Могу надеяться в будущем на более высокую аттестацию?— Постарайся.— Ох. Иван. Иван… Представляю, каково Ольге с тобой. С таким характером…— Захотелось поплакать над ее судьбой? — Антонюк одним махом, с акробатической ловкостью, спустил ноги, сунул их в тапки, вскочил, готовый, казалось, к драке. — Плакальщик! — И выругался.Валентин Адамович стоял посреди комнаты спокойный, добрый, с высоты своего роста смотрел на друга и улыбался ласково, почти с умилением, как бы говорил: «И такого я тебя люблю!»— Ты, Иван, меня удивляешь и восхищаешь. В партизанах при всей энергии ты иногда казался флегматиком. Самый рассудительный командир!.. А под старость становишься холериком… И холерой! — И засмеялся, не захохотал, а засмеялся естественно.Смех этот, знакомый еще с тех времен, когда они спали в одной землянке, удивительным образом подействовал на Ивана Васильевича: как свежий ветерок, вмиг сдул раздражение, злость. Захотелось броситься на этого монументально-величавого богатыря, повалить на пол, испачкать, измять его добротный костюм.«Валька, черт, я тебя тоже люблю, хотя ты и свинья!» Хотелось крикнуть, засмеяться. Однако не крикнул. Только ткнул Будыку кулаком в мягкий живот. Сказал радушно:— Пошли, пузан, коньяк пить.За столом сиделось хорошо. Весело. Вспоминали разные приятные пустяки из прошлых встреч, из совместных поездок на курорты. Шутили. Женщины цедили шампанское. Мужчины помаленьку глотали «медведя». Но беседу их неожиданно прервали. Сперва — телефонным звонком. Попросили Будыку. Он минутку послушал, сказал:— Ладно. Заходи.