Снежные зимы, часть 1

«Инженер! Откуда они смотрят? С какого места? За сколько верст?»«Ниоткуда они не смотрят! Врут!»«Нет, смотрят, Валя. Смотрят! Иди попроси у Любы спирта».«Не даст она мне».«Для меня. Для командира».«И для тебя не даст. Слышал я, как она с тобой разговаривала. Распустил ты их тут. Развели демократию. Никакой дисциплины!»«Нет! Врешь! Есть дисциплина! Самая высшая. Ты думаешь, хлопцев не мучили? Не вывертывали руки? Не жгли железом? Но если б хоть один выдал отряд, согласился проводить их сюда, нам всем давно была бы хана. Для тебя дисциплина — уменье вытянуться, козырнуть. А для меня — в верности. Партии. Народу. Товарищам по отряду».Нет, вряд ли я сказал все эти слова в тот вечер. Может быть, говорил их раньше, наверняка — позднее, потому что мы неоднократно спорили о сущности дисциплины, о том, нужна ли такая, какую вводил перед войной парком. Рядовой Федя Кучик драпал из-под Бреста так же, как ты, инженер Будыка. Только он прибежал быстрей и раньше пришел в отряд. И умер героем. А как помрем мы с тобой, Валентин Адамович?Выла вьюга. А я лежал или сидел в землянке в компании молчаливого Шугановича, который совсем не пил, и говорливого, уже захмелевшего Будыки и думал: как я умру? Убедил себя тогда, что из лесу живым мне не выйти. Мысли о смерти не страшили, но волю сковывали. Без тола, без мин, с одними винтовками, двумя пулеметами, к которым не так много патронов, я не знал, что делать, как бить врага, который уже разглядывает в бинокль Москву.

   Помереть в партизанах — тысяча возможностей. Я выбирал самую трудную, такую, которая могла бы принести наибольшую пользу отряду, моим товарищам, которые записали: «Не разрешается командиру отряда зря рисковать…» Не разрешается… Кто может разрешить или не разрешить умереть?Комиссар сказал:«Люди считают, командир, что ты много пьешь». Я вскипел:«Кто считает? Ты считаешь? Монах! Книжник! Фарисей! Прочь с глаз моих!»Он не обиделся, мой добрый, тихий Вася, завуч школы, поэт, который в первую партизанскую весну ночами просиживал над рекой и слушал соловьев. Он дважды спас меня от смерти: первый раз от немцев, второй — от своих, от командира спецотряда, который хотел расстрелять за то, что я отказался дать ему половину своих людей. Он не обиделся. Вася, нет, но ночевать пошел в другую землянку, к партизанам. Обиделся я. Не на него. На себя. Оглянулся на себя и… распек, назвал последним слюнтяем. Будыка хохотал над внезапной моей самокритикой. Веселый человек! Но не понимал ты, что у меня на душе.Если б знать, что там делается, под Москвой! Если б знать верно! Конечно, наши стоят насмерть. Но умереть — не значит победить. Есть ли кому стать на место тех, кто навеки ложится в землю? Хотелось узнать, что делается на фронте, не из передач по радио. Не из крикливых немецких репортажей. Не из скупых сводок Совинформбюро. От живых свидетелей, которые наверняка скажут больше! От этого, может быть, зависела моя жизнь. Как у каждого смертника, жила надежда, глубокая, тайная: вот-вот что-то должно измениться, придет какая-то новая сила… Раньше верили в силу божью. Всю сознательную жизнь я верил в силу народа и партии.Приказ мой был как разрыв бомбы: «Захватить «языка с санитарного поезда».«Безумие, абсурд, пьяная горячка! — так назвал этот приказ мой тихий комиссар. — Ты посылаешь людей на верную смерть, — говорил он. — Родного брата посылаешь! Кому нужен твой «язык»? Зачем?»