Зенит, часть 1

В любое другое время, в любом другом месте невозможно было бы не залюбоваться подобной красотой. Я любовался клумбами у новых финских домиков, где мы разместились. А здесь цветы почему-то возмутили меня до такой степени, что появилось дикое желание солдатскими сапогами истоптать эту красоту.— Смотрите, цветы! Константин Афанасьевич! Цветы!А парторг, явно довольный, словно вкусненькое съел, вытер ладонью губы:— Да, порядочек финский.— Шикарно жили, сволочи. — Кто?— Я же не знаю, кто тут жил.— А не знаешь, не горячись, Павлик. Может, тем, кто здесь жил, цветы эти — в печенках.— Цветы — в печенках?— В лагере, Данилов говорил, тоже цветы. Да и в других лагерях смерти... Не читал разве?..— Смотрите, белье!У дальнего дома, фасадом выходившего на другую улицу, на веревках, привязанных к молоденьким березкам, висели простыни, сорочки, кофточки.— Ну, вот и люди. А ты говорил — нет. Не висят же дамские сорочки от финской оккупации. Ранняя хозяйка постирала. Пойдем дотронемся до ее панталон, и увидишь — она тут же вынырнет, как из воды, и даст нам по рукам.Колбенко весело засмеялся.Все произошло в точности по его шутке. Подошли мы к белью, пощупали влажную простыню, от которой приятно пахло свежестью, рекой и... хвоей, почему-то хвоей, — и сразу из окна второго этажа высунулась растрепанная женская голова. Женщина колбенковских лет запахнула халатик на груди и спросила не очень приветливо:— Вы чего там?Тон ее возмутил, как цветы: так встречать освободителей своих!— Боишься, украдем твои панталоны? — добродушно пошутил Колбенко.— Знаю я вашего брата.Тут уж я не выдержал, разозлился:— Какого брата ты знаешь? Фашистского?Тогда и женщина закричала с базарной сварливостью:— А ты меня фашисткой не называй, молокосос! Не тыкай. Вижу, какой ты вояка. Тыловой сморкач!— А ты... ты кто?.. — Срывались с языка очень обидные слова, но возраст ее удержал их. Да и Колбенко остановил со строгостью старшего:— Товарищ младший лейтенант! — И извинился перед женщиной: — Простите. Молодой. Горячий.— Горячему нужно на передовую. Там остудят. Ну и ядовитая баба!Но укротили меня не столько слова парторга, сколько головы в других окнах. Женские. Детские. Главным образом — детские. И еще, подсознательно наверное, то, что ни одна мужская голова не высунулась.Колбенко снял пилотку и как бы поклонился женщинам. Спросил просто, уважительно, почти сочувственно:— Ну, как вы тут жили?— Жили, — сдержанно ответила старшая из женщин в окне первого этажа.— Как жили? — все еще заведенный на подозрительность, по-прокурорски спросил я.— Как вы нас оставили — так и жили, — снова с вызовом, даже со злостью бросила с высоты, точно камень, хозяйка белья.Ох, ответил бы я ей, не будь старухи, с расстояния каких-то трех метров смотревшей на нас добрыми, как у матери моей, грустными и в то же время счастливыми глазами.Видимо чувствуя мое кипение, Колбенко ответил женщине спокойно и рассудительно:— Оставляли мы не по своей воле, а вернулись — по своей. Гоним фашиста на всех фронтах — от Карелии до Черного моря. Слышали, какое наступление идет в Белоруссии? А ну, Павел, расскажи.Но странно, рассказывать мне не хотелось. Хотелось послушать их.— Много наших полегло в том лагере?— Мы туда не ходили, — поспешила отгородиться сварливая.— Много, сынок. Не ходили, а знали. От народа не спрячешь.— Расстреливали пленных?