Сердце на ладони, часть 4

— Я думал. И видел не раз, как шли на смерть, чтоб спасти товарища. И я это понимал. А вот донос на людей, которые тебя спасли, — этого я понять не могу.— Ну, смалодушничал, смалодушничал! Я же не скрываю. Я написал об этом в объяснительной записке. Признаю. Да, испугался, что придется заниматься этой старой историей, доказывать… Ничего же не изменилось в сорок пятом, ты знаешь.— Мы победили фашизм, — и ничего не изменилось?! Для тебя ничего не изменилось?— Теперь легко рассуждать.— Ну хорошо, тогда ты побоялся. Дрожал за свою шкуру…— Я прошу…— Чего там «прошу»! Не разыгрывай святую невинность. Дрожал, как последний трус. Лишиться партизанской славы, карьеры — вот чего ты боялся. Но вот уже девять лет, как его нет, нет Берия. Несколько лет прошло после Двадцатого съезда. Партия сказала всю правду! На весь мир. Почему же ты не сказал правды о себе, о других? Ради чего, во имя какой идеи ты скрывал ее?— Это что — допрос?— Я не звал тебя. Ты пришел сам, чтоб «открыть душу», посоветоваться.— Я не думал, что ты так настроен. Мы вместе с тобой разбирали дела некоторых из тех, кто писал доносы в тридцать седьмом. Мы были объективны.— Мы разбирали каждый конкретный случай. Хотя не скажу, что не либеральничали иной раз. Между прочим, некоторых из них именно ты брал под защиту. С позиций высокого гуманизма. А Шиковича хотел исключить за мальчишеский поступок сына.— Подбираешь факты?— Нет. Просто вспоминаю. Факта достаточно одного. Какие еще нужны факты?Снова пауза. Чиркнула спичка. Пахнуло серой, потом душистым табаком. Тяжелые нервные шаги.«Дзинь-дон, дзинь-дон» — странный звук у этого маятника, кажется, их два и они по-разному звучат.— Какое будет решение обкома? Как ты думаешь?— Не знаю. Как член бюро, я могу говорить только за себя. Не хочется мне после этого подавать тебе руку. Тем более — вместе работать.— Даже так?— Представь, что так. Кстати, ты приглашал к себе на Новый год. Не жди. Не приду.— Ясно.— Да, я люблю ясность с начала и до конца.— Ну что ж, спасибо за откровенность. Прощайте..— Прощайте.Те же тяжелые шаги, гулкие на паркете, мягкие, с шорохом, на ковровой дорожке. Скрипнула дверь. Хлопнула вторая, по ту сторону.«Прощайте»? — Гукан забыл, что сам первый сказал это, но, спускаясь по широкой горкомовской лестнице, вспомнил, что так ответил Тарасов — на «вы». Это его почему-то ударило больнее, чем весь разговор. Он остановился, подставил вспотевшую лысину под струю холодного воздуха, лившегося из открытой форточки.Конечно, все уже решено. Кто-кто, а он знает, как решаются такие дела. На кого или на что он мог надеяться?! Должен был догадаться еще позавчера, когда позвонил Шиковичу, предложил встретиться. Как тот, наглец, отвечал!«Пожалуйста, Семен Парфенович! Заходите завтра после двенадцати в редакцию. Вход свободный. Секретарей у меня нет».Издевался, писака несчастный!«Ох, распустили вас. Спохватитесь!» — Он уходил и грозил тем, кто оставался: погляжу еще, мол, куда заведут вас такие методы руководства.На первом этаже ему стало трудно дышать, словно он не вниз спускался, а подымался на высокую гору. Он остановился возле милиционера, держась за сердце. Сказал, как бы оправдываясь:— Года.Молоденький милиционер щелкнул каблуками и бодро подтвердил:— Так точно, товарищ Гукан!Семен Парфенович вышел на улицу. Она была необычно людной. Нескончаемый поток пешеходов, раскрасневшихся от мороза. И каждый третий несет елку. Город пропах лесом, ельником. До Нового года оставалось два дня.