Петроград-Брест, часть 2
Теперь ничего подобного не было — никакого проблеска высоких чувств, одна мерзость. Смертей он видел слишком много и свыкся с тем, что умирают от немецкой пули, от руки своего солдата — в революцию двух офицеров их полка солдаты подняли на штыки. Но никогда не чувствовал себя так скверно. Угрызений совести не было, поступок свой он оправдывал, знал: скажи ему сейчас, что еще кто-то, даже из числа присутствующих здесь, на суде, продал немцам пушки, он, не задумываясь о своей судьбе, так же пустил бы пулю в подлеца. Он возмущался, когда продавали полушубки, шапки, махорку, лошадей, но в тех дураков или мелких воришек стрелять ему не хотелось. Судить — мог, но не на смерть. За продажу врагу оружия меньшей кары не признавал. Как за измену, за шпионаж.Только в какой-то момент, почему-то вспомнив мать, он подумал ее сердцем: «Боже, неужели так очерствела твоя душа на этой проклятой войне? Он (Межень) был человек, и ему хотелось жить». Ответил матери: «Мама, я тебя понимаю, возможно, когда-нибудь я буду как ты. Но теперь я не мог иначе, не мог, тебе этого никогда не понять».Было еще одно очень неприятное ощущение, которого он давно не испытывал, — страх. Не страх смерти, во всяком случае, определил сам Сергей Богунович, а страх быть осужденным своими людьми, ставшими его товарищами не по форме обращения, а по существу, по духу, ибо и он, офицер, душой и сердцем принял их товарищество.Страх этот гаденький появился, когда Пастушенко со вздохами и ахами привез его, обмякшего, опустошенного, в штаб и Степанов, услышав о случившемся, вдруг пришел в ярость. Степанов, который редко ругался, на этот раз безжалостно костерил его:«Оружие сдай! Сопляк! Научили вас стрелять… А в кого стрелять… Нужно знать, в кого стрелять и когда стрелять!»Нет, страх вызвали не эти слова, не ругань, а скорее всего то, что его, командира полка, обезоружили, как преступника. Не враги обезоружили — свои. Товарищи.И вот теперь страшок этот, как змея, время от времени касался холодным жалом его сердца. А когда он встречал взгляд солдата Алексея Шатруна, казалось, змея вот-вот пустит яд. С этим солдатом у него сложные отношения. Шатрун был в его роте весь шестнадцатый год. Прикидывался совсем неграмотным, скоморошничал — этакий ротный придурок, над которым все смеялись. Но Богунович первый раскусил его, что не так уж он глуп, а нарочно вызывает смех: все воинские уставы, установления, всю службу доводит до абсурда, когда и впрямь дураку ясно, какие нелепые приказы поступают, какой несуразной является вся патриотическая пропаганда, да и вообще все, что творится на войне. Такие шатруны очень подрывали дисциплину.Богунович понимал открытых агитаторов против войны и, как умел, оберегал их от жандармерии, даже не однажды шел на риск и заступался за арестованных. Но поведение Шатруна его раздражало. Армия есть армия, и война есть война. А он командир боевой роты. Раздражение переросло в неприязнь, и он довольно часто наказывал непокорного солдата, иногда наказывал жестоко — назначал вне очереди на опасные посты, собственно говоря, под немецкие пули. Потом ему было стыдно за это.После Февральской революции «придурок» Шатрун размаскировался. Прежде всего обнаружилась его грамотность, раскрылось и то, что он — убежденный социал-демократ, хитрый агитатор; рукописные прокламации против войны, ходившие в роте, за что командира не единожды таскали в жандармерию и даже в контрразведку, писались Шатруном, который — так считал не только Богунович — «не знал» даже азбуки и просил кого-нибудь из друзей написать письмо домой.