Снежные зимы, часть 4

«Толик, давай я тебя поцелую, и ты сразу все забудешь». Испугался, чудак, даже попятился от меня. Замолчал и быстренько смылся. Мама смеялась. Люблю, когда мама смеется! Аделька сегодня весь день сияла, как масленый блин. И вертелась вокруг меня, добренькая, сверхвежливая, деликатная — прямо расстилается. Я сразу поняла, что готовит какую-то гадость, но никак не могла догадаться — какую. После уроков выскочила из школы вместе со мной. На улице — грязь по колено. Возле хат протоптана тропочка, в самых грязных местах ребята положили кирпичи, жерди. Так пробираемся. Я — в простых сапогах и потому шла смело, быстро — нарочно, зная, что Аделька мужицкой обуви никогда не наденет, она — в шикарных ботиках. Ей нелегко было идти за мной. Но шла. Бежала, как собачка, следом. И трещала, как сорока. Начала с признаний в любви. Такого лицемерия я не могла стерпеть. Остановилась, круто повернулась. От неожиданности она чуть не плюхнулась с кладочки в грязь. «Вот что, Аделя, любовь твою я знаю. Кидай свою жабу сразу, не бойся, проглочу». Съежилась, смутилась, словно заколебалась на минутку, но все-таки выдала: «Одарка видела, как Олег Гаврилович целовался с Сиволобихой. Позавчера, после занятий кружка». Я засмеялась. Громко. И, ей-богу же, весело, от души. Потому что сразу представила сцену: Олег и Сиволоб схватились за чубы из-за этой Марьевны. Спектакль на весь район! Потом вспомнила, что Сиволоб лысый, у него нет чуба, и стало почему-то еще смешней. Аделю разозлил мой смех. «Не притворяйся, пожалуйста! Ненавижу притворщиков! Хохочешь, а на сердце кошки скребут — разве не видно!» И, возмущенная, повернулась, пошла обратно. Скребут, Аделька, больно скребут. Сейчас здесь, дома, за дневником, особенно чувствую. Но черт с ними, с кошками! В конце концов, все раны заживают. И не такие! Так даже лучше. Ставим точку, уважаемый Олег Гаврилович! Иван Васильевич дочитал дневник, поднял голову. И — глаза в глаза. Надя сидела по другую сторону стола, напротив, по-женски горестно подперев щеки руками. Так она села, когда он начал читать. И за все это долгое время — тетрадь изрядная! — ни разу не шевельнулась, не изменила позы, ни словом, ни движением, ни вздохом не остановила, не помешала. Но Иван Васильевич все время чувствовал ее взгляд, она читала вместе с ним и в то же время следила за выражением его лица — как он реагирует на ту или иную запись, Иван Васильевич изо всех сил старался не выдать своих чувств, хотя иногда это было очень нелегко.Теперь смотрела со страхом — ждала, что скажет он, единственный человек, которого позвала на помощь и который явился скорей, чем она надеялась. Он и на этот раз шел от станции пешком. Но теперь не декабрьская дорога, твердая, как асфальт. Пришлось месить грязь. От усталости ныло тело. И разболелась нога. Раненая. Двадцать лет молчала, а тут вдруг дала о себе знать. Он невольно сморщился от острой боли — Надя вздрогнула. Чтоб хоть на миг отвести ее мысли, отвлечь чем-то, он сказал:— У меня болит нога.Она ждала других слов, и эти, кажется, еще больше испугали, не смыслом своим — ненужностью в такой момент, когда им надо говорить не о себе — о Виталии. Где она? Иван Васильевич глядел на знакомое лицо, в знакомые глаза. Знакомые? Нет, глаза почти незнакомые. Странно. Говорят, самое постоянное у человека — глаза. А у Нади глаза изменились. Никогда не видел таких больших — наверное, оттого, что похудела, таких глубоких — может быть, от пристального взгляда — и печальных. Печальными видел ее глаза и раньше, но то была совсем иная печаль. Вообще Надя очень изменилась с декабря, и, конечно, все это произошло за последние три дня, после того, как исчезла неизвестно куда дочка.