Снежные зимы, часть 4

Ох, так конца не будет до самого утра. Надо сотворить сон. Но сильные средства Ольга прячет, считает, что они разрушают нервную систему. Она бережет мои нервы. Найти можно, за два года изучил все ее тайники. Но во всех комнатах спят дети. Не надо их будить. Пускай спят. Когда-нибудь и у них будет бессонница.После снотворного почти никогда ничего не снится. А мне хочется, Павел, чтоб ты пришел ко мне во сне. Хоть один раз. Я не мистик. Но я хочу почувствовать твою живую руку, увидеть живой взгляд твоих глаз. Неужто мы так далеки друг от друга, что даже присниться ты мне не можешь?А вот она приходит, Надя. Во сне. И так… особенно, когда я болею. Правда, теперь я болею редко, закалился, никакая хворь не берет. Говорят, на воине людей обходят обыкновенные мирные болезни. У меня — наоборот. Там, в лесу, только воспаление легких раза два или три валило с ног. Собственно говоря, с моей болезни все и началось.В марте уже, кажется… Да, в марте, потому что, помню, солнце припекало, снег осел, утром ехали по насту… Жумига, лесник, подсказал: хорошо бы на Журавлином болоте, через «гнилые жилы», через которые в самое жаркое лето не пробраться, перекинуть кладки, укрепить их и поставить вехи па тайных стежках, чтоб только партизаны знали, как выйти к этим переправам. Пока держит лед, можно подвезти бревна. Болото это было самым надежным оборонным рубежом, прикрывало лагерь с тыла. Но могло стать и ловушкой. Старый лесник оказался лучшим тактиком, чем мы с тобой, инженер Будыка.

   Потом в августе, когда боевые взводы совершали рейд за Днепр, кладки эти спасли людей. Кладки. И братья Казюры. Повезли бревна. На одной из дальних гнилин конь, рядом с которым я шел, провалился. Я бросился за топором, чтобы перерубить гужи. Испугавшись, конь рванул и подмял меня под себя. С головой окунулся в ледяную ржавую воду. Едва вытащили партизаны своего командира. Пока довезли до лагеря, обледенел, хотя пригревало уже солнце. Вечером — температура сорок. Даже фельдшер наш сразу поставил диагноз — крупозное воспаление. Дня три горел, бредил. Потом быстро стал поправляться. На нервах держался. Наступала весна — некогда залеживаться, надо готовиться к новым операциям. Пока Надя болела, я иногда заходил в женскую землянку — поглядеть на нее, на ребеночка, как растет. И каждый раз после этого становилось страшно; думал — куда их девать?А когда Надя поправилась и незаметно включилась в лагерную жизнь, да Рощиха еще нахваливала ее — какая работница! — страх мой прошел, стала она, как все другие, партизанкой. И встречались мы редко: на построение женщин не вызывали, приказания отдавать непосредственно ей незачем было — Рощиха отдавала. Ухаживали они за ранеными и больными, мыли, шили, латали. Работы в лагере хватало. Да когда еще ребенок на руках. Однажды я зашел в их землянку по какому-то делу или, может, просто захотелось посмотреть на ребенка в грустную минуту. В жарко натопленной землянке Надя была одна, качала малышку. Испугалась, увидев меня.«Как вам тут живется?»«Спасибо, Иван Васильевич»,«Как ваша Виталия?»«Спасибо, Иван Васильевич».«Что это вы — спасибо да спасибо? За что?»«Спасли вы нас…»«Не благодарите больше за это».Неловко стало мне. И неприятно. Обидно, что держит себя так приниженно. Хватило мужества бросить мужа-предателя, дом и за неделю до родов уйти в лес. На что надеялась? На нашу человечность? Вот держись и дальше так — мужественно, дерзко, с достоинством, женским, материнским. Не сгибайся ни перед кем! Так, помню, я подумал. Разговора у нас тогда не получилось. Во время болезни за мной ухаживала Рощиха. И крепко-таки надоела своей старческой воркотней. Вдруг однажды вечером приходит Надя — поставить банки. Фельдшера комиссар послал в Загонье — там болели дети, разгорелась эпидемия кори или скарлатины — не помню. Фельдшер поручил ей поставить банки. Сразу поразило, как смело она со мной поздоровалась, заговорила — с больным все смелые. И ловко, как профессиональный медик, делала свое дело.