Атланты и кариатиды, часть 1
Оба они готовились к официальному разговору, поэтому такой внезапный поворот не захватил ни одного из них врасплох, не удивил, не поставил в неловкое положение. Правда, Игнатович сделал попытку несколько сгладить эту официальность.— Сегодня обороняйся от меня, — улыбнулся и залпом выпил стакан воды.Максим услышал в шутке скрытую угрозу: смотри, как бы тебе не пришлось обороняться перед бюро горкома.Игнатович поставил стакан на край стола за стопку новых журналов и помолчал — ждал, что Карнач сам начнет объяснение. Максим сделал вид, что не понимает, чего от него хотят.Игнатович разочарованно вздохнул и вынужден был пойти напрямик:— Надеюсь, объяснишь свой фортель, который ты выкинул на конференции. — Он повторил слова секретаря обкома Сосновского; тот во время перерыва в буфете сказал как бы между прочим, но так, что услышали все: «Выкинул твой своячок фортель».— Разве я нарушил Устав?Игнатович разозлился, потому что думал об этом и чувствовал уязвимость своей позиции в предстоящем разговоре.— Не прикидывайся простачком. Мы слишком хорошо знаем друг друга.Тогда Максим ответил серьезно:— Хорошо. Я объясню. Закурить разрешаешь?Игнатович обрадовался. Сам он не курил и знал, что Карнач тоже, по сути, не курит, закуривает лишь в трех случаях: во время напряженной работы над проектом, когда волнуется и после чарки за праздничным столом.— Кури, — и подумал с удовлетворением: «Ага, все же волнуешься. Это хорошо».Но он ошибался: кажется, никогда Максим в этом кабинете не был так спокоен, как в эту минуту. Просто ему понадобилась пауза, чтоб подумать, с чего начать — сразу с основного или немного походить вокруг да около.— Ты знаешь... мне захотелось проверить свой характер... И закалить.Начало не понравилось Игнатовичу, он хмуро ухмыльнулся: мол, давай городи дальше.— Всю свою сознательную жизнь я стараюсь утвердиться как художник. Черт его знает, может быть, потуги мои напрасны. Правда, кое-что я сделал, стоящее внимания, но меня все время заносило... прямо тянуло... в колею административную, чиновничью...— Думаю, что это разные вещи, — сказал Игнатович.— Может, и разные, но я со страхом замечаю, что я часто думаю как чиновник, а не как художник. Даже не думаю, чувствую, вот что страшно. Чиновник не всегда тот, кто становится формалистом и бюрократом в своей деятельности. Таким я, кажется, еще не стал. Чиновник тот, у кого появляются... опять повторяю... даже не мысли, мыслей он боится, как черт ладана, а переживания, эмоции мещанина. Вот это, скажу тебе откровенно, меня испугало. Конкретно? На собраниях избирают президиум, а у меня уже учащается пульс: выберут или не выберут?Игнатович улыбнулся так, как улыбнулся бы наивному детскому признанию.— А не выберут — ночь не сплю. Где уж тут думать о высоком искусстве.— Не обожествляй своего брата. Любой художник в первую очередь человек. Если б он не знал человеческих эмоций, как бы он творил? Поставь на свое место драматурга.— Эмоции надо знать. Но не согласен, что лишь они возвышают художника. А вот еще. Еду в Минск, в Москву... Сколько тут езды? В тамбуре можно доехать. Нет, дай мне мягкий вагон. Но таких, как я, много, очень много. Все стали богатые, и все хотят в мягком. А всем не хватает. И я бегу к дежурному, к начальнику вокзала, показываю все свои книжечки, выкладываю все свои заслуги перед народом. Я им, чертям, дом строил, а они мне мягкого места не дают... Не место нужно — признание...