Криницы, часть 2

— Посреди ночи? — с недоброй иронией спросил Лемяшевич.Бородка зло взглянул на него, но сказал спокойно, доверительно:— Хорошо. Будем откровенны. Я люблю эту женщину. Кто запретит мне любить?Малашенко погрозил ему пальцем:— Артём! Не увлекайся!— А ваша семья, дети? — спросил Лемяшевич.— Вы — молодой идеалист, Лемяшевич. Когда вы женитесь и поживёте с моё…— Ну, знаешь, года не служат оправданием распущенности, — потеряв терпение, зло остановил его Малашенко. — Я вижу, не миновать тебе бюро.— Что вы мне все «бюро», «бюро»! — в свою очередь рассердился Бородка и даже побледнел. — Я хочу поговорить как мужчина с мужчиной. Имею я право любить?Лемяшевичу неприятен был этот разговор, ему хотелось скорей его окончить, но он не мог уже остановиться: когда доходило дело до спора, он не способен был промолчать, остаться в стороне, а тем более сейчас, когда все это так близко его касалось.— А кто ж не имеет права любить! — горячо сказал он. — Любите, пожалуйста. Но давайте поговорим не как мужчины, а как педагоги. Я молодой педагог, вы — постарше…— Я? — переопросил Бородка.— Вы… Почему вы не хотите считать себя педагогом? Вам партия доверила воспитание…— Полсотни тысяч людей, — подсказал Малашенко, переворачивая вместо Бородки рыбу, которая уже начала подгорать.— Да… и вы старший среди нас… Вы руководитель, представляете партию, стоите на страже ее высоких моральных принципов. На вас смотрят, вам подражают, особенно молодежь… Вы заметьте, какими глазами смотрит на вас этот юноша, Костянок… Возможно, вы его идеал… И вот я думаю… Видимо, он не понимает… Не знать он не может… Видимо, не придает значения… Или, может быть, и эти ваши деяния ему кажутся геройством, положительной чертой сильного человека. Представьте, что так оно и есть. Нет, вы представьте! — настойчиво потребовал Лемяшевич, встав против Бородки. — Я не говорю обо всем остальном: о ваших собственных детях, о вашей семье… Они как? Что скажет ваш Коля?Напоминание о детях вызвало в Бородке то же чувство, которое он испытал, когда убедился, что Нина обо всем знает, — стыд, неловкость, растерянность. Он спрятался за облаком дыма от костра, закашлял и сквозь кашель, махая рукой, примирительно сказал:— Ну, вы… моралист!Потом вдруг сурово и властно отрезал:— Ладно! Хватит!— Нет, не хватит! — так же сурово возразил Малашенко. — Недостает мужества выслушать правду? А ты выслушай!.. Выслушай!— Петр Андреевич! — взмолился Бородка, кивнув в сторону подходившего к костру шофёра.Артем Захарович кликнул детей и во время обеда был по-прежнему весел, разговорчив, шутлив. Лемяшевич с тревогой следил, как восторженно ловит Алёша каждое слово секретаря.

  

  Утро первого сентября выдалось хмурое и холодное, ночью шёл дождь. Однако это не испортило общего радостного, праздничного настроения. Как всегда в этот день, и школьники и учителя явились задолго до начала занятий, и свежеотремонтированные гулкие классы и коридоры школы наполнились звонкими детскими голосами, смехом, топотом ног.Оживлённо было и в учительской. Слегка взволнованные, приветливые преподаватели шутками встречали каждого своего коллегу. И каждый, входя, считал своим долгом поздороваться со всеми за руку, хотя только накануне все встречались на заседании педсовета, а некоторые даже и поспорили там. Но сейчас никто не высказывал неудовольствия по поводу расписания, «окон», никто не нервничал по поводу двоек и других неприятностей. И все они нравились Лемяшевичу в этом новом для него, а в действительности — истинном своем качестве. Он с интересом присматривался к каждому из учителей, даже к Адаму Бушиле, с которым трижды на день встречался за столом.