Криницы, часть 3
Она счастливо смеялась и гладила мягкой рукой его колючие холодные щеки.— А ты не больно спешил!— Дела, Маринка, дела — голова кругом! Видишь, побриться некогда, пообедать по-человечески…— Голодный?— Голодный.Она выскользнула из его объятий и прошла в другую комнату, служившую кухней. Он пошел следом.— Я помогу тебе.— Разожги плиту.Она резала сало, хлеб, крошила огурцы, накладывала на тарелку маринованные грибы. А он стоял на коленях и щепал лучину от толстого соснового полена, подкладывал её в плиту, потом ободрал с березового кругляка бересту, поджег. Береста затрещала, свернулась, начадила пахучим дымом. Он держал её в руке и любовался тем, как она разгорается. Марина Остаповна с улыбкой наблюдала за ним, за его детской игрой с огнем.— Я и не слышала, как ты подъехал, — сказала она, когда он наконец сунул бересту в плиту.— А я пришел. — Он встал, вытер руки платком. — Ты знаешь, Маринка, придется тебе переводиться… Неловко мне как-то перед этим… Волотовичем… Понесла его сюда нелегкая! Как он тут?— Переводиться? — переспросила она, раскладывая ломтики сала на сковороде. — Куда?.. Нет… Не хочу. Мне здесь хорошо.— Хорошо? — насторожился он.— А почему мне должно быть плохо?— А если мне…— Если ты стал таким трусом… я буду приезжать к тебе! Он захохотал.— Ну и отчаянная же ты, Марина! Тебе всё — море по колено. Завидую я твоему характеру! Но не в трусости дело — пойми.Он достал из кармана пальто бутылку вина и отнес в первую комнату, стал там прибирать со стола ученические тетради.Поставив сковородку на плиту, Марина Остаповна тоже прошла за ним, хотела ему помочь, но взгляд её упал на газету, и лицо сразу стало серьёзным, хмурым.— Артем, скажи откровенно: ты знал об этом? — она показала на газету.— О чем? — удивился он. — О фельетоне про Лемяшевича?— Какой фельетон? — Он взял газету. — Где? Черт возьми, газету некогда просмотреть. Три дня мотаюсь по району.Марина вышла перевернуть сало и через двери смотрела, как он читает фельетон, как недовольно хмурится. «Значит, не знал», — решила она с радостью и спокойно стала разбивать яйца над сковородкой с жареным салом. Сало брызгало, злобно шипело, под сковородкой гудел огонь.Артем Захарович уже понял, что все это может кончиться неприятностями, и, вспомнив свой разговор с заместителем редактора, мысленно выругал и себя и Стукова. Однако о разговоре этом решил никому ни слова, а потому, подойдя к двери, сказал Марине:— Да, какие-то дураки пересолили.— Значит, ты не знал?— Первый раз слышу и вижу.— Хорошо, что ты не знал.— А почему ты, собственно говоря, так растревожилась? Из-за кого? Из-за Лемяшевича? Странно. Фельетон, конечно, дрянь… А вообще этого выскочку давно пора проучить…— За что?— Как за что? Да о том, что тут написано, — он хлопнул ладонью по газете, — ты же сама мне рассказывала.— Ах, вот что! Значит, ты врешь, что не знал, это твоя работа.— Ну, знаешь!— Но я не могла рассказывать про школу, про доски! Это же клевета!— С каких это пор ты стала адвокатом Лемяшевича?— С каких? — Она стояла, удивительно спокойная, прижавшись спиной к печке, сложив на полной груди белые красивые руки. — С тех самых, когда узнала, что он — настоящий человек.— И мужчина? — с иронией спросил Бородка.— И мужчина! — серьёзно, со злостью ответила она, и глаза её блеснули гневом; она почувствовала себя оскорблённой и уже не могла остановиться; не могла простить обиды. — И мужчина, если хочешь знать! Не тебе чета!