Зенит, часть 2
Колбенко показал мне, что он аплодирует, и снова я едва сдержал смех.Подполковник не унизился до идейного спора с капитаном, может, потому, что не был политработником — чистый строевик, но в приказ этикеточки попали, да и в политотделе вспоминали их и Тужникову, и Колбенко, и мне.А Маша, наивное дитя природы, не понимала, почему с такой суровой проборкой отняли ее картинки. Допытывалась у своих командиров, у меня:«Зачем нельзя? Зачем? Красиво же. Красиво».И никто ей толком не мог объяснить.Вспомнил этот эпизод, выглядевший по-разному — откуда посмотреть: комичным — в передаче Колбенко, серьезным — в возмущении Тужникова, трогательным, как забава ребенка, если переносить на Машу... Вспомнил — и блеснула у меня под звон сосен и солнечных лучей, под запах еды, которую я разложил «интеллигентно» на финскую бумажную скатерть, игривая задумка.Кто-то из офицеров или сержантов подарил Жене французский альбом репродукций Рубенса, нашли в одном из домов. Она отдала мне просто, без стыдливости, объяснив, что за художник, когда жил, где. А я раскрыл альбом, и жар ударил в голову. Я оскорбился за Женю: только дурак или хам мог дарить такую вещь ей, дистрофичке. Какие полногрудые женщины! Теперь я не могу отбиться от молодых офицеров: «Покажи Рубенса».Так вот, с внутренним смехом подумал: а что, если подарить такой альбом Маше Аюровой?Развеселился, представив: приезжает тот же проверяющий и находит в ранце девушки-коми Рубенса. Наверное, поднял бы шум: «Откуда? Что? Подарил комсорг? Вот как комсорг борется с «выводом» девчат из строя? Такую воспитательную работу ведет?!» Но это же классика. Великий художник. И тут — взрослые люди. Что ты скажешь, товарищ подполковник? Облизнись. Моя победа....Что меня потянуло на такие забавные воспоминания — о Машиных этикетках, Рубенсе? Черника вокруг? Красавицы сосны? Солнечные лучи сквозь них?Лежал бы на ягоднике не Семен, кто-то другой, можно было бы посмеяться, вспоминая эти и многие другие веселые эпизоды нашего быта и огневых дней — курьезы случались и во время боев.С Семеном нельзя. Рассказал ему про этикетки — удивился: оказывается, Семен не слышал о них. А еще больше удивился, что он осудил девчат:«Барахольщицы. Ты посмотри, чего только они не понапихивали в свои ранцы и мешки. За год не вычистишь».Начал про Рубенса, о котором он вообще не слышал.— Вернемся — посмотришь, каких Рубенс женщин рисовал. Груди какие! Во! Бедра...Семен снова-таки не понял, нехорошо скривился, зло упрекнул меня:— Все вы будто вывихнулись на гадком. А это же матери наши, сестры... Не стыдно так рассматривать их? И ты... горя ты не знал...Прикусил я язык, смолк. Но налег на аппетитный бекон. А Семен съел разве что маленький кусочек, пожевал черствый хлеб. Только воды из фляжки много выпил.— Ешь, Сеня. Не дойдешь.— Не бойся за меня. Я до Берлина дойду. И дойду-таки! — Глаза его нехорошо блеснули.«О чем можно поговорить с таким человеком, чтобы не бередить его рану?» — мучительно раздумывал я....Бор перешел в березняк — в молодую, веселую рощицу, где каждая березка как невеста, беленькая, в зеленой накидочке.Березы неожиданно расступились — и высокие, едва в дымке, далекое и... прозрачно-голубое небо ослепило нас. Небо над нами, перед нами и под нами — у наших ног с перевернутыми вниз кронами берез. Мы вышли на берег лесного озера.Много я читал про край озер — Карелию. Но только там понял: чтобы оценить ошеломляющее волшебство леса, скалистой земли, бездонных озер и такого же голубого неба, нужно все увидеть в летнее утро и, может, с таким настроением, как у меня, — затаенной болью от утраты и такой же затаенной радостью от победы... победы на фронтах. И от... победы жизни в самом себе, когда волнует и по-мальчишески подстриженная головка Жени, и таинственная, как этот бор, как озеро, Миэлики, и шумная, земная Ванда, и обнаженные натурщицы Рубенса, тоже земные, подобные нашим «дивизионным мадоннам», как называет девчат аристократ Шаховский, хотя мне его высокие слова не нравятся, кажутся оскорбительными.