Зенит, часть 2
Когда я услышал: «Выходи строиться!» — и увидел, что и наши, военные, и штатские пошли от могилы, меня охватила тяжелая печаль. Пойдут с кладбища люди, пройдет время — и забудут человека. Неужели забудут? Нет! Нельзя забывать эти могилы! Их миллионы — братских, одиночных, известных, неизвестных... И все нужно помнить! Представил грандиозное кладбище, края которого невозможно вообразить, и охватило отчаянье, новое, непонятное, какого не знал я и в самые тяжкие дни войны.До боли прижался лбом к шершавой коре березы. Тем, кто видел, наверное, показалось, что я плачу. Нет, плакать я не мог. Потом плакал. Ночью.— Пошли, Павлик, — послышался ласковый голос Колбенко.— Пусть побудет один, — сказала Любовь Сергеевна. Я остался, но долго не подходил к могиле — холмику белого гравия, обложенного свежими ветками карельской березы, пионами, розами, с красным деревянным обелиском, с дюралюминиевой дощечкой на нем, где батарейные мастера выгравировали до боли знакомую, родную, все еще живую для меня фамилию в белорусской транскрипции — АСТАШКА и... почти незнакомое, как бы чужое имя-отчество — Лидия Трофимовна.Колбенко после трагедии с Лидой все дни был разный — неожиданный, непонятный. Он точно искал то ли форму выражения собственной печали, то ли форму своего отношения ко мне. В день беды и на похоронах он опекал меня, как больного. Потом словно бы забыл обо мне, а сам, с опозданием, очутился в тяжелой депрессии. Выпросил у начальника продсклада граммов триста водки — на поминки. Мне пить не хотелось. И он, выпив, ругал меня, назвал слюнтяем, бабой.Испугался я. Укладывал его спать, просил, укорял, как жена мужа или малый ребенок отца.— Ну, зачем вы, Константин Афанасьевич. Пожалуйста, не ходите никуда. Увидят — что скажут, что подумают?— И ты туда же — «что подумают?». Да наплевал я на всех, думающих так, как ты боишься, чтобы не подумали. Кто подумает? Тужников? Так я тебе скажу, что я о нем думаю...Не нужно, Константин Афанасьевич. Пожалуйста, не нужно ничего говорить.Утром следующего дня Колбенко встал тихий и виноватый. Но в каком-то сообщении свежей газеты он прочитал фамилию знакомого, что дорос до генерал-лейтенанта и занял пост в украинском правительстве. А лет десять назад человек этот был вторым секретарем того райкома, где Константин Афанасьевич работал первым.Незначительный эпизод взболтал душевный сосуд с горечью воспоминаний, всплыла горечь на поверхность. Нет, худого о генерал-лейтенанте старший лейтенант ничего не сказал. Наоборот, безжалостно уничтожал себя, просто топтал, едко высмеивал, выходило, что самый большой неудачник и бездарь в мире — это он. Меня такое самоуничижение испугало: Колбенко всегда держал высоко человеческое, партийное достоинство, умел постоять за себя и меня учил ни перед кем не клонить голову.Опасаясь, как бы он снова не раздобыл водки, я не отступал от него ни на шаг. Он понимал, почему я так «прилип», и незло высмеивал:— Что ты ходишь за мной, как жеребенок за кобылой? Я могу и лягнуть.Я ответил серьезно — не до шуток:— А мне с вами легче.Подобное признание я мог сделать только Колбенко, да еще, может, Жене Игнатьевой. Возможно, Данилову. Но батареи я боялся: там все напоминало о ней.Комбат сам отбирал замену Лиде — первый номер дальномера. Естественно, никто не мог даже приблизиться к той точности, какую давала Лида. Не было на батарее девушки с таким образованием — техникум! — и с нужными дальномерщику математическими способностями. А парни довоенного призыва давно стали командирами. Во время войны молодых парней нам не давали. Данилов, как, может, никто, особое значение придавал теории. Другие, даже Кузаев, полагали, что слаженность и меткость огня даются постоянными учебными тренировками. Данилов рассуждал иначе: