Зенит, часть 4

Коварная девушка! От зависти, что ли, донесла о нашем «поцелуе» Пахрициной. Поступок ее меня не возмутил: знал таких доносчиц. Удивила и возмутила Любовь Сергеевна. Зачем ей было рассказывать о «чрезвычайном происшествии» Тужникову? Так некрасиво. По-бабски. Мстит за разговор? Кажется, даже замполиту, готовому ухватиться за любую зацепку, чтобы прочитать мораль о нравственном облике политработника (из его поучений вытекало, что должен он быть полным аскетом), не понравился поступок доктора. Ни нотации, ни разноса не было — брезгливое замечание:— В медчасти хотя бы не лижись.Будто, я только и занимался поцелуями. Вообще в последнее время Тужников изменился ко мне. Раньше школил как ученика и все предупреждал насчет девушек. Боялся, что ли, грехопадения своего непосредственного подчиненного? А теперь если и пробирал за что-нибудь, то совсем иначе — как зрелого человека, как других офицеров. Уж не поход ли в театр причина перемены? Или, может, повлияли доброжелательные отношения ко мне Антонины Федоровны и Марии Алексеевны? Любили командирские жены поговорить со мной. Муравьева часто повторяла: «Романтик вы, Павел. — И вздыхала: — Давно ли, кажется, и я была такой же. Как состарила нас война!»Подобная похвала не нравилась: выходит, меня война не затронула и я мало повзрослел. Единственная, может быть, правда — не огрубел душой. Даже кажется, что четыре года назад, когда я очутился в суровых условиях Севера и «Тимошенковой дисциплины», чувства мои были примитивнее. А теперь я словно тонкий музыкальный инструмент. На войне люди грубеют, а я, значит, становился романтиком. Стыдно признаваться даже самому себе. Что меня шлифовало? Мало видел крови? Командование необычным войском — девичьим? Или сама политработа, вынуждавшая вырабатывать качества, которые стремишься передавать тем, кого воспитываешь?С волнением искал я в газетах сообщения о гуманизме бойцов и офицеров нашей армии в Румынии, Венгрии, Словакии и там, на их земле — в Восточной Пруссии... А как гуманно мы поступили с Финляндией! Раз сложили оружие — живите как вам хочется. Замполит послушал мой доклад на эту тему перед пропагандистами батарей и долго, когда людей уже отпустили, молчал, хотя понимал, что я ожидаю его оценки.Потом сказал:— Добрые мы.— Слишком добрые. Евангельское всепрощение, — едва ли не первый раз не похвалил меня Колбенко.Где-то задетый определением Марии Алексеевны и тяжелыми раздумьями двух зрелых комиссаров над моими возвышенными словами о человеколюбии, я, однако, порадовался, что сохранил добрые чувства. С войны вернется романтик? Возможно ли? Не позорно будет жить таким? А что позорного в том, что меня до слез растрогало такое человеческое желание Танечки Балашовой — быть любимой, желанной? Что плохого в моей радости от Глашиного письма, недавно показанного мне Виктором Масловским? «Скоро у тебя будет сын». Сам Виктор счастливо засмеялся:— Почему она так уверена, что родится сын?— Девчата убеждены, что после войны рождаться будет больше мальчиков. Природа должна восполнить потери. И Глаша так говорила.— Когда?— Да там, в машине. Хотела допечь меня за перевод. «Наварю, говорит, я вам каши. Через месяц поеду рожать Масловскому сына».— Так и сказала?— Так и сказала.— Вот язык! Договаривались же хранить тайну.Сказала она не совсем так, но мне приятно расхвалить мужу Глашину смелость. Я возносил Глашу до небес: как бросилась на помощь Старовойтову, как волновалась за него, когда уже саму ранило.