Зенит, часть 4
При этом напоминании тяжко вздохнул Тужников. Они как бы поменялись ролями: теперь говорил Зубров, а Тужников грустно вздыхал; потом я понял, как он, службист, переживал возможное дезертирство девушки-офицера, неделю назад принятой в партию.— А землю целовала... — упавшим голосом вспомнил он.Меня возмутило их страшное подозрение. Забыв про субординацию, я продолжал громко, по-комсомольски, оспаривать:— Нет! Не может этого быть! Не может! Голову даю на отсечение.— Не бросайся заранее головой. Выясним, почему некоторые так настойчиво упрашивали отпустить их.— Я не упрашивал! Разве я упрашивал, товарищ, майор?Тужников не ответил. Не хотел отвечать? Или не успел? Мог не успеть, потому что, гневно побагровев, сурово и угрожающе заговорил Колбенко:— Имейте в виду, Павла я не дам вам съесть!— Странная у вас терминология, Константин Афанасьевич. Непартийная. Кто кого хочет съесть?— Не тебе учить меня партийности!Они стояли в узком проходе лицом к лицу, оба пунцовые. Я решительно втиснулся между ними:— Не нужно, Константин Афанасьевич.Да и Тужников словно бы испугался, мирно попросил:— Товарищи, товарищи... Весь вагон слышит...Несказанно мучительную — до сердечной боли в свои двадцать четыре года — провел я первую в жизни бессонную ночь. Были бессонные ночи во время боев в Мурманске. Но как там хотелось спать! Засыпал стоя, уткнувшись лбом в горячий затвор, в плечо наводчика или упав на гору ящиков со снарядами.А тут — покачивается вагон, ритмично стучат на стыках рельс колеса, смачно храпят соседи в моем купе и рядом. Спать бы да спать... И мне хорошо спалось на ходу, хуже — на стоянках. Офицеры шутили: «Устроили нам санаторий на колесах. За всю войну отоспимся».Отоспался и я. Когда теперь усну? Жестко, неудобно. А ворочаться боялся, чтобы никого не разбудить. И без того Колбенко услышал, что не сплю — наверное, и ему не спалось, — и по-отцовски строго приказал:— Спи! Пастух!Действительно — пастух. Когда-то в детстве пас телят и часто их терял. И очень боялся отцовской лупцовки, не боли боялся — стыда, хотя отец никогда не ударил меня. Бил дядька, телята почему-то чаще всего забредали на его посевы и делали потраву. Дядькиной розги боялся, но не стеснялся, даже озорно дразнился: «Поймай, достань!»Какие розги и от кого получу сейчас? Нет, страха не было. За себя. Хотя встревоженность Колбенко напугала, пожалуй, больше, чем допрос Тужникова, зловещее молчание Зуброва. По-прежнему жил протест против его невероятного подозрения Лики и Ванды в дезертирстве. Все существо мое протестовало. Не дай бог, случись это, и я, кажется, потерял бы веру во всех людей, во все идеалы и в первую очередь — в себя самого, в свое понимание человеческой, девичьей психологии, в свое сочувствие к ним, кому судьба уготовила совсем не женское дело — воевать. Я бы возненавидел весь род Евин.Я верил: Ванда и Лика вернутся! Однако после глубоких переживаний, в бессонную ночь — какие только мысли не лезли в голову! Прокручивал по многу раз, как ленту в кино, все, что знал про Ванду, что слышал от нее, все ее проказы, фокусы и все разумные поступки. Появление на батарее осенью сорок второго... Что ее потянуло к англичанам? Девичья беззаботность? Архангельская портовая развязность? Ни одна из наших девчат до этого не додумалась бы. А Ванда и в ранге командира СОН удивилась моему вопросу: «А что здесь такого? Подумаешь, крамола! Да, ходила в порт и в Архангельске, говорила с моряками — для упражнения в английском. Я лучше своих учителей знала язык».