Снежные зимы, часть 3

   Физик этот, как никто другой, был равнодушен к житейским благам — одежде, вещам. И вдруг такое восхищение подарком! Иван Васильевич, поначалу глядевший на Будыкино представление с усмешкой — любит человек показать себя! — вдруг почему-то почувствовал себя униженным. Но не злость охватила, а какая-то боль и грусть сжали сердце. Милана поцеловалась с Ольгой, и та повела гостью в спальню, снять енотовую шубу. Клепнев, дождавшись, наконец, своей очереди, прилип губами к Ладиной руке. Не желая принимать поздравлений от Клепнева, да и от Будыки тоже, Иван Васильевич крикнул:— Гости! Прошу к столу! — И первый прошел за стол на свое место у окна.Поэт сказал:— Давно пора. В горле пересохло.Командир отряда укорял бывшего начштаба бригады:— Ох, любишь, Валентин Адамович, чтоб тебя ждали. Зазнался!Тогда Будыка крикнул через головы гостей, протискивавшихся за столы.— Иван! Прошу простить за опоздание. Женщины, блюстительницы ритуала, зашумели: — Молодых — к родителям! Пропустите молодых!— Молодых — на кожух, — сказал поэт.Гости прижались к серванту, к стене, чтоб пропустить молодых. Лада шла уверенно, радостно-возбужденная, Саша — застенчиво, извиняясь перед каждым, кого коснулся; парню, должно быть, казалось, что он здесь самый неуклюжий, может быть, отвык от штатской одежды и потому чувствовал себя в Васином костюме неловко.Но пока они пробрались на свое место, там сидел уже Стасик — пролез под столом. Малыш вел себя очень странно. Он вдруг загорелся любовью к Ладе, хотя обычно воевал с ней из-за телевизора, желал сидеть только рядом с невестой и… ревновал к Саше; еще днем заявил ему: «Уходи, ты — чужой». Покуда Милана в спальне причесывалась, лучшие места заняли другие гости, и Будыкам поневоле пришлось поместиться на краю стола. А Клепнев все-таки пролез вперед, втиснулся между молодых женщин и уже обвораживал — шептал на ухо то соседке справа, то соседке слева что-то смешное.Человек энергичный, Иван Васильевич был весь день особенно оживлен, деятелен, весел. А тут вдруг, неведомо почему, овладело им странное безразличие. Не хотелось ни пить, ни есть, ни тем более говорить. Как будто застолье это уже шумело целые сутки и он, хозяин, обессилел, изнемог. Но первому, кажется, надлежит говорить отцу. Он попросил наполнить бокалы и поднялся с рюмкой в руке. За столом притихли. Даже молодые гости в комнате через коридор, когда увидели, что отец невесты встал, зашикали Друг на друга, хотели услышать, что он скажет. Но ничего не услышали. Сказал Иван Васильевич тихо, устало и коротко:— Что вам пожелать, дети? Как всегда в таких случаях — счастья, согласия. Еще чего же? Поблагодарим гостей, что пришли порадоваться вместе с нами. И… выпьем. А что еще? — спросил как будто растерянно, как будто и в самом деле не зная, что еще можно сказать пли сделать, и вышло это хорошо — наивно и забавно.Гости сдержанно засмеялись. Зашевелились те, что поближе, потянулись чокаться.— Поздравляем, Лада!— Саша! Был ты матросом, стал мужем. Будьмо! — сказал поэт и, кажется, один успел опрокинуть свою рюмку, потому что остальных остановил Будыка.— Погоди, Иван! Уж очень что-то скупо ты сказал. А сказать надо так, чтоб вечер этот, слова пожеланий запомнились молодым на всю жизнь. Это же свадьба! По-нашему, по-белорусски — вяселле! Одно слово чего стоит, смысл в нем какой! Вспомните, какой она была у наших отцов. Когда садились за стол, наш поэт провозгласил: «Молодых — на кожух». Да, молодых сажали на дежку, на кожух. И это не смешно. В этом был глубокий смысл. Был обряд. Сложный, длинный, рассчитанный на разные эмоции — память невесты о девичьем житье, грусть от расставанья с родными, сожаление о молодецкой вольности и радость, что пришла любовь, что единятся сердца, рождается новая семья, а с ней — новая жизнь. Обряд пробуждал извечную надежду, что дети будут жить лучше, чем отцы…