Зенит, часть 5

Прежде всего огороды удивляли, как ни тавтологично это звучит, огороженностью: небольшие квадратики, сотки по три-четыре, а каждый обнесен сеткой. Где столько сетки набрали? А восхищали досмотренностью — с осени не осталось ни одного опавшего листика, все подгребли, сожгли, а земля точно руками перетерта и жирная, как маслом намазанная.Связисты наши, когда тянули линию, прорезали в сетках дыры — обобщили индивидуальные участки, за два дня батарейцы и штабные протоптали на влажной глинистой земле тропинку.Особенно поразило, что в такое раннее время — март, хотя, правда, теплый — на огородах уже работали старые мужчины — подрезали ягодные кусты, плодовые деревья. Крушение гитлеровского рейха не выбило их из привычного трудового ритма, верят, что наступит мир, установится жизнь и нужно будет питаться. Умирать собирайся, а жито сей — так учили наши деды.Немцы здоровались, поднимали кепки и береты:— Гутэн таг.Я отвечал громко, задорно, будто пел, вспоминая школьные уроки немецкого языка:— Гу-у-тэн та-аг, господа фрицы!Мне действительно было весело — от весеннего солнца, от тишины, от запаха земли, от почтительности старых немцев. А Колбенко, по натуре своей оптимист, весельчак, юморист, помрачнел до того, что даже сопел носом.— Ты чего подскакиваешь, как молодой козел?— А что? — растерялся я.— Сними перед сволочами фуражку.— Вы думаете, они неискренне?— Хрен их знает — кто искренне, кто — неискренне, в душу не залезешь. Но верить им не могу. И тебе советую: уши не развешивай. А то можешь и пулю в спину получить.Выбрались из «клеток» на шоссе и пошли по тихой окраинной улице, с интересом заглядывая в такие же домоустроенные, как садовые участки, дворы.Колбенко помрачнел больше. Вдруг он показал мне на двухэтажный дом:— Смотри!Я ничего не увидел. Дом как дом, разве что старее других, да на фасаде его остались редкие царапины от пуль; раньше мы видели только результаты работы наших бомбардировщиков, следов наземных боев не видно было. Показалось, что Константин Афанасьевич и обращает мое внимание на это.— Пули? Конечно, шел бой. Ни одного населенного пункта они не сдают без боя. А тут — город.— Какие пули! Подошва.В окне второго этажа разбитое стекло было заменено большим куском добротной подошвенной кожи, блестевшей на солнце своей желтизной.— Сволочи! Натаскали добра со всей Европы. Окна подошвами закрывают! Нашими, конечно. Можешь представить, чтобы в такое время кто-то из наших выставил в окно кожу на пять пар обуви? Пошли заберем. У меня подметки продырявились. А когда Кум выдаст новые сапоги! Не дождешься.Я смутился.— Неудобно, Константин Афанасьевич. Мы же — не они. Два политработника...— А, такую твою... Все тебе неудобно. Я тебе не однажды говорил, что неудобно делать. Все остальное удобно.Колбенко решительно направился к дому. Не мог я не пойти за своим парторгом, отцом и другом. Но поднимался на второй этаж с очень сложным чувством стыда и неловкости за него, боязни — не унизить бы нам себя.Открыли дверь — заметили, как шмыгнула в дальнюю комнату молодая немка. В скромно, но не бедно, по нашим понятиям, обставленной прихожей осталась, может, и не очень старая еще, но поседевшая до снежной белизны женщина. Она гостеприимно пригласила нас:— Битте, битте.Но не приветливость ее, а именно седина родила у меня совсем новое чувство, которому трудно было найти определение, сочувствие, что ли... что-то почти сыновнее, и это испугало: смотреть на немку, как на мать?!