Зенит, часть 5

Женя Игнатьева, дежурившая у телефонного аппарата — слышал, как она умоляла Кузаева позволить ей побыть на позиции, — радостно закричала из окопа:— Гарнизон выбросил белый флаг. Пошло от орудия к орудию:— Гарнизон сдался!— Гарнизон выбросил белый флаг!Назад, от орудий МЗА, радость вернулась прерывистым «ура».Аккуратный Тужников посмотрел на часы: — Двадцать семь минут огня!Спазм перехватил горло, и глаза наполнились слезами гнева и счастья, — может, единственный случай такого сочетания. Я сжал кулаки.«Довоевались, обезумевшие звери! На двадцать семь минут хватило вам мужества».Первым бросился за пушки, за полосу дыма и пыли, выхватил бинокль. За мной вышли офицеры, имевшие бинокли, за ними — все остальные, испачканные гарью командиры орудий, номера расчетов. Хотелось увидеть белый флаг и тех, кто маршировал по всей Европе, добирался до Волги, до Кавказских гор — как они будут вылазить из своей последней норы.Ничего не увидели: цитадель окутывал дым, рвался склад боеприпасов.На востоке за тополями поднималось солнце. Над окрестностями плыл серебряный звон.

  

  Увидели мы «защитников» цитадели на площади у товарной станции. Их было более тысячи. Обтрепанные. Посиневшие от страха и холода. Жались друг к другу как стадо испуганных баранов. Для них война окончилась. И, конечно, многие из них радовались этому. Но боялись они враждебности поляков; толпа окружала пленных, гневно гудела: не могли простить им обстрела освобожденного города. Бросали камни, смерзшиеся комяки конского навоза. А конвоиров было мало, десятка полтора. И за исключением двух-трех «дедов» — молоденькие красноармейцы, призывники последнего года войны. Командир их — такой же молоденький лейтенант, чернявенький мальчик с простуженным голосом, с сильным насморком. У него было высокое чувство ответственности за жизнь пленных, и он один загораживал их от возмущенных горожан — стоял перед толпой, готовый собой заслонить порученных ему вражеских солдат и офицеров. Лейтенант уговаривал поляков. Но был он, наверное, таджик — персидский облик, по-русски говорил с акцентом, а по-польски не мог связать и двух слов.Об отношении в Красной Армии к пленным, о том, что советские воины никогда не унижали себя наказанием безоружных, как делали фашисты, я говорил много раз в своих беседах и лекциях — с гордостью за наш гуманизм. Он возвышал лично меня, я хотел, чтобы такое же чувство жили в сердце каждого бойца. А увидел их — в такой массе, и снова пережил, теперь уж не высокую, не торжествующую, — злую радость и гнев. Понимал поляков. Если бы не мои погоны, и я очутился бы в их толпе и, наверное, тоже бросал бы камнями в облезлых захватчиков. Знайте и помните! Внукам и правнукам накажите!Кузаев сказал, кивнув на командира конвоя:— Помоги, Ванда, этому пареньку. Объясни полякам нашу политику в отношении военнопленных.Ванда тут же очутилась рядом с лейтенантом. И обратилась по-польски:— Панове и таважышу! — людская волна хлынула к ней. Но тут же застыла. Пошикав друг на друга, угомонив задних, что теснились вперед, люди с трогательным и почтительным вниманием слушали девушку — советского офицера. Поляков очаровало не только то, что Ванда говорила, но, видимо, и ее правильный литературный язык. Вчера она с гордостью сказала мне, что боялась «архаичности» своей речи, а в Варшаве убедилась, что говорит не хуже интеллигентных варшавян.