Возьму твою боль, часть 2
_ А может, пойдем? Я рассказал бы там... Всемузастолью...— Не нужно, Ваня. У людей праздник. Вернулся сын.— Да, да. Ты права. Это праздник, когда возвращается сын! Какое счастье иметь сына, видеть его рядом с собой. С какой-то новой силой я почувствовал это сегодня, сидя с Корнеем у телевизора. Ты пришла из кухни, и руки у тебя пахли булками. Я подумал: так пахнет счастье. А чем пахнет горе? Сырой землей? Нет. Я столько пахал ее, землю. Она тоже пахнет счастьем. Сгоревшим порохом? Когда он стрелял из автомата под печь, как там отвратительно и страшно смердело порохом, я чуть не задохнулся, не закашлялся. Порохом пахнет смерть. Но когда я стрелял на болоте из пулемета, мне приятен был запах гильз...Ненависть наша... она рождалась по-разному. У одного она вызревала долго и ровно, как яблоко, у других возникала в один миг, слепая, страшная. Такая она могла сжечь самого человека. Пока я не знал, что отец в партизанах, не скажу, чтобы я очень ненавидел полицаев, немцев, больше, наверное, было детского интереса — какие они? Над бранью деда Качанка мы с Яшкой чаще смеялись, чем загорались гневом; конечно, ненависть деда постепенно передавалась и нам... Все изменилось после встречи с отцом. Тут, знаешь, сразу в детской душе была прорыта глубокая межа. Считать, что отец в армии, на фронте,—это было одно, туда пошли многие, и ни одна семья не скрывала, где их отец или сын. Опасность, подстерегающая его на фронте, представлялась мне смутно. И вдруг отец тут, в нашем лесу, рядом, партизан. Я сразу вообразил, какие страшные враги для отца Лапай, Шишка, все те, что сидят в нашей школе, в районе.Я дрожал от страха за бочкой, пока Шишка стоял в темных сенях. Чего он ожидал? Может, слушал, нет ли кого на чердаке? Но не только от страха я дрожал — от ненависти, от желания убить его. Это страшно, Тася, когда хочется убить. Взрослому страшно подумать... А тут такая ненависть у ребенка!.. Это, может, самое большое счастье, что наши дети ничего такого не пережили. Я не хочу, чтобы они познали ненависть. Я думал об этом, когда стоял в сельмаге, бродил по лесу. Тьж знаешь, я, видимо, снова очутился бы в Подкозином. Сила какая-то тянет туда. Но знаешь, что меня остановило? Хата лесника, та, где жил Шмыга. В ней давно никто не живет, не хотят теперь жить в лесу... Без электричества, без телевизора, детям далеко в школу... Я сколько проезжал мимо — никогда ничего не думал. А тут увидел окна и двери, забитые горбылями. Как кресты те горбыли... Даже в сердце ударило. Будто кресты эти закрыли мне дорогу туда, в войну... И мне очень захотелось домой. К тебе. К детям. Рассказать им... Они должны знать. Правда?— Правда. Они должны знать.— Но, может, хорошо, что Корней ушел, что ты одна. Мне надо проверить самого себя. Пережить снова все и посмотреть, что же там, в памяти моей, осталось. Что не истлело. Счастливый забывает о горе.— Теперь я знаю: ты не забыл.— Нет, я тоже забывал. Но, может, это и хорошо. С такой памятью страшно жить, Тася. А мне хотелось жить, как живут все люди. Я люблю жизнь, люблю работать, люблю погулять. Мой отец был такой — танцор, певец, балалайка в его руках чуть ли не говорила человеческим голосом. Валька в деда пошла. Но знаешь, чего я боюсь? Поймет ли Валя? За Корнея не беспокоюсь. Валя хмыкает, слушая рассказы, как мы жили, что пережили... Для нее мы старомодные.— Не бойся. У Вали чуткая душа.— Только мало стеснительности. Обо всем рассуждает, как старуха.