Возьму твою боль, часть 2
— О боже!— Ты знаешь, я не помню, страшно ли было. Может, оттого, что потом было страшней, тот страх не сохранился в памяти. Одно лишь и теперь стоит в глазах: яркие-яркие, как молнии, вспышки, автомат бил перед самым лицом, вот так, у глаз. Я смотрел вверх. Молнии ослепили, оглушил грохот, под печью било, как из пушки. Он, конечно, водил автоматом во все стороны, пули крошили кирпич. Мне казалось, что обвалилась вся печь. На спину больно сыпался щебень, я, видимо, пригнулся, голову спрятал в нору. Когда выстрелы под печью стихли, я, наверное, не сразу поднял голову, был оглушен. Слышал далекие выстрелы, будто с улицы. А потом стало тихо-тихо. Ни голосов. Ни скрипа сапог. И тогда я услышал Анькин голос... И у них не сразу поднялась рука на ребенка. Анечка не плакала. Она просила. Как маленькая. И не как маленькая. Какой это был голос, Тася! Она просила: «Дядечка, не стреляй в меня, мне будет больно». Не смотри на меня. Я помолчу. Нет, ты не уходи...— Я принесу тебе воды.— Спасибо, Тася.— Не нужно больше рассказывать, Ваня.— Не бойся, теперь уже все. Самое страшное было — оттуда... из подпечья услышать... еще раз услышать ее голос... Анечкин. Маленькому мне казалось, что, если бы я выскочил в тот миг, кинулся на них, грыз зубами, рвал одежду, я мог бы спасти сестричку. Я считал себя трусом. И долго никому... ни в партизанах, ни в детдоме, да и тут, в Добранке... никому не мог сказать, что все слышал... просьбу Анечкину слышал... Только отцу сказал. Тетке Федоре говорил, что вылез через нору и сразу Удрал.Только когда начали подрастать свои дети, когда *я посмотрел на них, семилетних, может, только тогда понял, какой я был наивный в этих своих детских мучениях. Что я мог сделать, мальчонка несчастный?Я хотел выбраться после их ухода. Но уже там, в подпечье, мне ударил в нос смрад керосина и дыма. Выглянув из-под печи, я увидел: от стола катится клубок оіня. Я не сразу сообразил, откуда, почему такой огонь, снова испугался. Потом вспомнил материнский наказ Ьыстро полез в нору. Под сенями было уже дымно, едва не задохнулся, едва нашел тот завал в поленнице.Дрова еще не занялись. Горела крыша хлева. Они подожгли все в разных местах, чтобы быстрее загорелось. Они, наверное, очень спешили, потому что никого не оставили... нет, видимо, уверены были, что никого живого не осталось, что если я притаился под печью, то от такой стрельбы... И из подпола не вылезу, — они облили керосином и зажгли как раз те половицы, которые открывались. Какое-то время я стоял на огороде и смотрел, как горит хата, помню, видел выбегавших спасать свои дома соседей. Я спрятался от них. И к учителю не пошел. Я пошел искать отца. Мне нужно было скорее найти отца. Как можно скорее. Рассказать ему про маму и Аньку. Мне казалось, что нужно, бежать в Подкозиное, на то место, где мы встречались. Найти бы только ночью то место! Что ты хочешь — ребенок! В таком несчастье старики теряют разум, не то что мальчишка семилетний.— Не нужно, Ваня, ты никогда не забывал.— А как я рассказывал тебе про смерть матери? Чтоб не было больно ни мне, ни тебе, чтобы не потревожить счастья нашего.— Это не ты, это я не умела слушать.— Перед свадьбой тетке Федоре наказал, чтобы при тебе не оплакивала их. Она тайно от нас молилась... Она молилась... до самой смерти своей...— Не казни ты себя, пожалуйста... Она молилась... А ты работал. Как одержимый. Для детей. Разве твой отец, твоя мать не старались так же? Ты за них и за себя работал. Ты знаешь, сначала я поддалась твоему настроению. А теперь мне не нравится, что ты такой, Ваня. Нельзя, Ваня, так. Не хватало еще, чтобы тот же гад, Шишка, и сейчас сломал нашу жизнь. Может, все же пойдем к Коржову? Тебе нужно развеяться.