Возьму твою боль, часть 2
— Акселерации.— Ты, как Валька, все мудрые слова помнишь. А я слушаю и часто думаю: не то это, никакая не акселерация. Конечно, если смотреть каждый день телевизор, кино, ходить с транзистором, то само собой... дети будут знать то, чего мы не знали не только в их возрасте, но и постарше, бегая уже на вечеринки... Но мы знали другое... я тебе скажу, что мы узнавали во время войны... о самой войне, о людях и обо всем вокруг, о животных, например, как что в природе рождается... То, что я знал в свои семь лет, теперь того и семиклассники не знают... городские, ручаюсь, не знают.Вот сказал про знания и вспомнил еще одно... какой она была, мама. Она учила меня по вечерам. По букварю. И — что помню — не выдрала она портреты Ленина и Сталина из того букваря. У соседей, у кого оставались довоенные книги, все советское было выдрано. Мать, конечно, прятала букварь за образа и наказывала мне днем его не брать. Знаешь, этих тайных вечерних уроков я ожидал, как праздника. Мать призналась, что это отец ей наказывал учить меня. Мне казалось, что уже тем, что я рассматриваю портреты Сталина и Ворошилова, уже этим я приношу вред Гитлеру и полицаям и помогаю нашей армии и отцу-партизану.Словом, долго было спокойно. Полицаи и то как-то редко бросались в глаза и ничего такого не делали, чтобы о них шли разговоры, только о Сталинграде мужчины говорили. Дед Качанок повеселел, говорил, что Сталинград — крепкий орех, сломает там Гитлер зубы. Яшка по секрету сказал мне, что у деда есть советская газета и в ней портрет Сталина. В ответ на такое доверие очень хотелось похвастаться книжкой с портретами и Сталина, и Ленина, и Ворошилова. Но я все же сдержался, не сказал, хотя и грызло меня, что поступаю не по-товарищески: не только Яшка, но и дед его рассказывали мне такое, чего никому не следовало знать, а я им — ни слова. Я боялся, что, сказав одно, менее важное, захочется рассказать и о самой тайной тайне — об отце. Старый Качанок, конечно, мог слышать, что Корней Батрак в партизанах, однако мне об отце ничего не говорил.Тихо было в нашей Добранке. Но однажды ночью мать осторожно разбудила меня, она будила очень осторожно, чтобы не напугать; часто рассказывала, что ее дядька крикнул на сонного сына и тот заболел падучей. Эпилепсия, да? Мать почему-то очень боялась этой болезни. Она меня разбудила, поцеловав в ухо: «Проснись, Иванка». Хотя немало времени прошло от встречи с отцом, от посещения Шишки, но спал я чутко, тревожно. Вскочил испуганно и еще больше испугался от зарева за] окнами, обычно черными ночью, багряные отблески падали на стены, на образа... «Не бойся, Иванка,—успокоила мать. — Это пожар. От нас далеко. Кажется, амбар колхозный горит».Ночь была светлая, лунная. Полнолуние. Осевший на крышах иней в отблесках пожара блестел как золото. Верно, горел амбар. Он стоял за Кудлаевкой, чуть дальше, где теперь сельповская грибоварня. От нас через огороды не так и далеко. Но ночь была тихая, без ветра. Пламя поднималось вверх, искры летели в небо и, как звезды, гасли там. Пожар не угрожал селу, потому туда никто и не бежал. Соседи молча, словно не замечая друг друга, стояли на своих огородах и смотрели, как горит амбар. Возле него суетились одинокие фигуры — полицейские да те, кто жил близко. Ни крика, ни звона, как бывает на пожарах. Только треск огня. Да собаки выли — те, что в школе, полицейские, и у старосты; в других дворах собак уничтожили еще в первую военную осень, таков был приказ. Почему они боялись собак?