Возьму твою боль, часть 1
«За что?»«Научись разговаривать с детьми, молокосос!»Но и после этого я все равно не поверил в искренность тех двоих, Шишки и Лапая. Чувствовал их хитрость, хотя и не мог дойти детским умишком, в чем она, ради чего полицаи задумали ее.Кулешонок грязно выругался, и Шишка сразу вывел меня во двор, провел к воротам, пригласил приходить, обещал в следующий раз показать пулемет.С горячей тревогой в душе, с путаницей мыслей и чувств шел я домой. Шел медленно, не спешил, не радость нес — мучительно решал: сказать матери обо всем или смолчать? Чувствовал: надо сказать, есть тут что-то такое, о чем может догадаться только мать. Но как сказать ей про гадкие слова Кулешонка? Ни за что на"свете я не повторил бы те слова при ней. Это же можно от стыда сгореть. Сквозь землю провалиться.Анька прилипла носиком к стеклу — высматривала меня, ждала молочка. Увидев меня, заулыбалась, замахала худенькими ручками. Но я не пошел в избу, увидев мать на огороде, направился туда. Она перебирала картошку, помельче — для посева весной, покрупнее — на харч. Немного у нас было картошки, потому что не было коня, приходилось просить его во время посадки у старосты. Мать не раз плакала перед тем, как пойти к нему.Она сидела на низкой скамеечке на пустых мешках перед кучей картошки, по бокам стояли корзины. Была в старой бабушкиной серой свитке из домотканого сукна со сборками на поясе. Надень до войны молодица такую свитку, ее бы осмеяли. А теперь, в войну, все старое, сшитое еще при царе, вытянули из сундуков, и никто не смеялся не только над молодицами, но и над девушками, ведь в магазин не пойдешь, не купишь; правда, кто имел лишний хлеб, крупу, сало, тот выменивал вещи у городских, как Шишки или Кулешонки. Но у нас для обмена ничего не было, самим бы дожить до весны. Я стал напротив матери с другой стороны картофельной кучи. Она с натугой разогнулась, будто у нее болела спина, мизинцами — они были чище — поправила платок, заправила под него волосы.«Принес молочка, сынок?»Я потрогал свитку, под которой была фляжка.«Налей, Иванка, кружечку Аньке и себе немного, а что останется — поставь на полку, на ужин ей».Сказала и наклонилась над картошкой. А я не отходил. И тогда ее будто ударили в грудь - так она отшатнулась и выпрямилась, посмотрела на меня пристально-пристально.«Что, Иванка? Что ты хочешь сказать?»«Полицаи в школу меня завели. Шишка».Мать быстро поднялась, встревоженно спросила:«Что они у тебя спрашивали?»«Где мой отец. Я сказал, на фронте. Так я сказал, мама? А как им скажешь, когда они сами знают», — я хитрил, я хотел разговором об отце и себя и мать увести в сторону от главного — вопроса Кулешонка. Но мать нельзя было обмануть, она почувствовала, что я не договорил всего.«А еще что... что они выпытывали?»Я не знал, что ответить, застеснялся. Невольно глаза с лица ее перевел на живот и впервые заметил, что старая свитка бабушкина тесна ей. От такого открытия мне стало еще более стыдно; наверное, я очень покраснел. Мама ступила ко мне, обняла, прижала к себе.«Иванка, сыночек, о чем полицаи спрашивали? Скажи мне, скажи, не бойся».Я уткнулся лицом в свитку, от которой пахло землей, картошкой, но сильнее всего чем-то материнским, родным, домашним, привычным. Я не видел ее глаз, и в такой позе мне было не так стыдно, я отважился сказать больше.«Кто к нам ходит ночью. Я сказал: никто не ходит Они мне меду давали, но я только лизнул, чтобы отцепиться. Надо мне их мед! А, мам? Правда? Выкачали чужой мед. Накрали».