Возьму твою боль, часть 3

Забавский — его находка. Многие сомневались: временный, мол, работник, гастролер, искатель сюжетов. Пусть временный, думал сейчас Федор Тимофеевич, такой временный дороже постоянного, свежим глазом на все смотрит. Вон как застыли люди, не всякого докладчика слушали с таким вниманием!Но и Астапович не видел, что один человек слушал не просто заинтересованно, а так, что его просто лихорадило: Иван Батрак.В президиум его не выбрали. Никто из механизаторов не назвал его фамилии. Он был благодарен им за такой такт: не хотели ребята, чтобы иной недоброжелатель, завистник вспомнил про аварию и сделал ему больно. Но, пожалуй, и сам он не догадывался, что именно это их молчание и стало самым выразительным напоминанием об аварии, о том, кто, без сомнения, стал ее причиной, лишил его душевной уравновешенности. После первой встречи с Шишкой в сельмаге, рассказывая Тасе трагедию своего детства, он заверил ее, что расскажет об этом всем людям, всему селу. Но потом понял, что рассказать не так просто. Не вылезешь же на собрании со своей болью. Да и собрания такого не было. Пытался рассказать во время перекуров на машинном дворе, но Увидел, что некоторые молодые слушают без гнева, без возмущения, почти равнодушно, хотя и не без интереса, — еще один эпизод далекой войны. Слушали так, как смотрят фильмы по телевизору. И он почти испугался этого непонимания. Растерялся еще и потому, что не умел он другим рассказывать все, как Тасе, говорил коротко, сухо, почему-то смолчал, что мать была беременна, будто перед ним были дети, которым неловко об этом говорить, или, наоборот, сам он все еще мальчишка, детдомовец, и так же, как тогда, никому не может признаться, что мать должна была ему родить братика или сестричку. Сразу после войны ему казалось, что лучше людям об этом не знать. Казалось, что, открыв эту V тайну, он скажет о матери нехорошее, обесславит покойницу. Возможно, это шло от тетки Федоры, она тоже никому не рассказывала, что невестка Алена была в положении, только в одиночестве в молитвах своих вспоминала «неродившегося младенца, убиенного иродами».Теперь, зрелый человек, отец, он понимал, что о ребенке, убитом в чреве матери, нужно рассказать всем, всему свету. Кто стрелял в мать, в Аньку? Немцы, Лапай? А может, он, Шишка? Под печь стрелял он! В его руках был горячий автомат. Иван потом переживал, что не смог рассказать людям всю правду, исправлял свою ошибку, дополнял рассказ подробностями, но снова как-то не так, как думал, как нужно, — почему-то говорил по отдельности каждому из тех товарищей по работе, кому больше всего доверял, и не сказал никому из молодых. Между прочим, Корнею рассказала Тася, а не он. Думал не раз пойти в школу и рассказать обо всем ученикам старших классов, пусть понесут по всем окрестным деревням. Однако не отважился. Легко ли напроситься самому на выступление в школе? Разве просто так он молчал тридцать пять лет? Однако молчать сейчас — значит думать не о тех, память о ком должна жить не только в его сердце, а о себе, о своем покое. Может быть, раньше он имел право на такой покой. Теперь — нет, не имеет. Покой его нарушен, и неизвестно, когда вернется, как его можно вернуть. Да и надо ли возвращать?Иван корил себя и искал случая все же рассказать как-то иначе обо всем широкой публике. Рассказать так, чтобы не было Шишке оправдания от людей! Чтобы загорелись они гневом. Чтобы молодым война не казалась далекой историей, типа Пунических войн, чтобы почувствовали они, как долго у отцов не заживают раны, как они болят, как близок враг, чтобы треск мотоциклов и грохот джаза не оглушили их, не очерствили души до того, что они станут равнодушными к чужой смерти, беде, боли.