Возьму твою боль, часть 3

Наверное, он долго молчал, — увидел вдруг удивление на лице Коржова, который вообще редко чему удивлялся. И Качанок постучал карандашом по столу, как бы призывая к тишине, хотя тишина была полная.— Я о чем, товарищи, хочу сказать... Я тут часто выступал насчет нашей работы, говорил про уборку, про автотракторный парк... про порядки и непорядки. Все У нас есть. Это жизнь наша — работа и промашки... все в работе бывает... Но сегодня я буду говорить не об этом. — Иван как бы просил прощения у руководства, что не оправдает их надежд на выступление о делах совхозных.— Я буду говорить о другой нашей жизни. Тетка моя Федора называла ее жизнью души. Вспомнил вот ее, покойную. Я много чего вспомнил... сегодня, когда слушал Александра Петровича... И раньше..-. Я эти три месяца, может, тем и жил, что вспоминал. День и ночь вспоминал. За рулем. Что вспоминал? Я вам скажу что.все скажу! — он будто пригрозил кому-то. — Я слушал Александра Петровича и думал, снова вспоминал... Вы знаете, кого я вспоминал? Батьку своего, Корнея Батрака... О нем я думал... как он жил... те месяцы... после, как они семью нашу погубили... постреляли., мать, сестру мою Анечку... И ребеночка того, неродившегося,— Иван словно задохнулся и замолчал. Теперь уже все, не сводя глаз, смотрели на него из зала и из президиума, Иван не видел всех этих глаз, но ощущал их всем существом своим, будто оголился, содрал с себя кожу, и ему было больно даже от прикосновения взглядов. — Может, я только теперь понял, как отец те месяцы... зиму и весну... Тогда я был пацан... восьмой год мне шел. У детей раны заживают быстрее, легче. Хотя, помню, и я... выбираю на партизанской кухне картошку, а потом вспомню маму и зальюсь слезами. Убегу в шалаш-конюшню, зима была лютая, забьюсь в сено под конские морды. Им, коням, свою детскую боль выплакивал. Бабы... партизанки, давали мне плакать, а потом вели в свою землянку, утешали. Разумно жалели сироту, чтобы не жалобить чересчур. А отец... Отец черный ходил. Страшно кашлял всю ту зиму. Пил много, но никогда не пьянел. Не на людях, наедине, обнимал меня, прижимал, даже больно мне было, и одно шептал: «Сынок! Сынок!» Редко говорил больше. Один раз попросил: «Ты запомни их, сынок, запомни!» И назвал фамилии немцев... коменданта района и командира отряда зондеркоманды... и наших полицаев... Отец часто ходил на задания. Когда ходил, а когда ездил на коне, в седле. Тогда... приметил я... он и приходил обнять меня, когда верхом уезжал. В ту пору я не догадывался, а теперВ/ знаю... Сюда он ездил, в Добранку! На пепелище. Или на могилу... Была могила. Похоронили люди добрыч мать и сестру... Бабу Ульяну не сожгли, только застрелив ли. Старики... самые старые добранцы, несмотря на той что каратели стояли еще в селе, похоронили убитых. Со священником Игнатовым, он с партизанами был связан. Мне тетка рассказывала. Да старики еще и сейчас по* мнят Лукерья, мать Качанка... Вон Марья Коржова сидит... В один гроб с бабкой Ульяной собрали люди обгорелые косточки...—Иван захлебнулся, умолк.У большеглазой Тамары Кошубы все больше и больше округлялись глаза. Она несколько раз переводила взгляд с Ивана на Астаповича. Но Федор Тимофеевич сидел, положив руки на стол, и смотрел на свои узловатые от артрита пальцы, ни на миг не подняв головы, йе взглянув на секретаря райкома, на зал, на оратора, дстапович, пожалуй, первым понял, что переживает Иван Батрак, о чем хочет сказать. Думал он раньше о возможности различных ситуаций в связи с возвращением бывшего полицая, с начальником районной милиции советовался, но даже он, проницательный, знающий людей, не представлял, что кого-то это возвращение затонуло вот так...